— Тогда почему в авиации до сих пор таких не делают? — спросил я, божественно невежественный относительно того, что и у американских, и у русских авиаконструкторов уже существовали проекты боевых истребителей с обратной стреловидностью крыла.
Бобби пожал плечами. Он не знал и не думал об этом.
Мы поднялись на самую вершину Карриган-Хилл. Он устроился в седле от детской лошадки и крепко сжал рукоятку. «Толкни меня изо всех сил», — попросил он. В глазах его плясали очень хорошо мне знакомые безумные огоньки. Клянусь, такие огоньки временами появлялись, когда он еще лежал в колыбели. Видит Бог, я бы никогда не толкнул его вниз по бетонной дорожке так, как толкнул, если бы думал, что эта штуковина действительно способна взлететь.
Но я не думал , и поэтому разогнал его изо всех сил. Он покатился с холма, издавая вопли, как ковбой, промчавшийся сотню верст по прерии и ворвавшийся в город ради пары бутылок холодного пива. Одной пожилой леди пришлось отпрыгнуть в сторону; он чудом не зацепил другого зеваку, небрежно облокотившегося на перила. Примерно на середине склона он потянул ручку на себя, и я увидел — широко распахнув глаза от удивления и страха, — как его фанерное сооружение отделилось от тележки. Поначалу оно зависло над ней на высоте нескольких дюймов и, казалось, готово упасть обратно. Но внезапно налетел порыв ветра, и самолет Бобби пошел вверх, словно поднимаемый каким-то невидимым тросом. Тележка «Американский летчик» скатилась с бетонной дорожки и врезалась в кусты. В доли секунды Бобби оказался на высоте десять футов, потом — двадцать, потом — пятьдесят. Он уверенно поднимался ввысь над Грант-парком, оглашая пространство радостными воплями.
Я бежал за ним, кричал, чтобы он немедленно вернулся. Перед моими глазами уже стояла картинка, как он вываливается из своего идиотского седла, тело его нанизывается на какие-нибудь сучья или на одну из многочисленных парковых статуй… Я не просто воображал себе похороны брата. Я просто-напросто организовал их.
— БОББИ! — кричал я. — СПУСКАЙСЯ!
— УИИИИИИ! — исчезающе тихо, но достаточно ясно, чтобы почувствовать переживаемый им бешеный экстаз, верещал Бобби. Изумленные шахматисты, игроки в серсо, читающие, гуляющие, бегающие, влюбленные — все побросали свои занятия и уставились в небо.
— БОББИ, НА ЭТОЙ ХРЕНОВИНЕ ДАЖЕ РЕМНЕЙ НЕТ! — кричал я, впервые, насколько помню, произнеся вслух ругательство.
— НЕ ВОЛНУУУУУЙСЯ! — завопил он в ответ, наверное, что было сил, и я, пораженный, понял, что едва его слышу. Я продолжал бежать вниз, вопя на ходу. Не имею ни малейшего представления, что именно я кричал, но на следующий день я мог разговаривать только шепотом. Единственное, что отчетливо помню, — молодого человека в элегантном костюме-тройке рядом со статуей Элеонор Рузвельт у подножия холма. Он поглядел на меня и светски заметил: «Знаешь, друг мой, ты мне кого-то чертовски напоминаешь».
Я помню ту уродливую тень, скользящую по зелени парка, взлетающую и переламывающуюся на скамейках, баках для мусора, на запрокинутых лицах следящих за ним людей. Я помню, как преследовал ее. Помню, как исказилось лицо матери и как она начала плакать, когда я рассказал ей, что самолет Бобби, который вообще не должен был подняться в воздух, от внезапного порыва ветра перевернулся вверх тормашками, и Бобби завершил свою блестящую, но краткую карьеру на асфальте улицы Д.