- А мама долго еще в Москве будет?
- Дня три еще, а что?
- Так оставайся! Все равно уж обманул мать! Семь бед – один ответ! – тихо продолжая удивляться благородному своему порыву, продолжала уговаривать его Анна Сергеевна.
- Да нет, я и правда не могу, – развел руки в стороны Илья. — Бабка же там одна. Она ведь старенькая уже, да и на костылях еще. И так только через трое суток дома буду! Можно было б на самолете, да дорого…
- А если б ты отца не нашел? А если бы он на операции был? Так бы и уехал?
- Так ведь нашел же!
- Ну, хоть на сутки останься! Он же потом изведется весь! Я ж его знаю…
- Нет, Анна Сергеевна, не могу. Правда, не могу. Спасибо вам.
- Ну ладно, ну что ж… Тогда я тебя до поезда провожу! Расскажи мне о маме…
- Нет, лучше вы мне еще про отца расскажите!
Задумавшись, Илья не заметил, как умял целых пять больших пирогов с капустой да два сваренных вкрутую яйца. От еды и правда полегчало, будто досада, в нем больной занозой засевшая, тоже урвала себе свой кусочек, согрелась да и свернулась в трубочку – спать залегла. Да и поезд показался не таким уж и неприютным – поезд как поезд, подумаешь. Он даже улыбнулся сам себе тихонько для бодрости, и тут же решил, что в панику от произошедшего с ним такого важного жизненного события шея больше впадать не будет, а совсем даже наоборот, постарается асково проговорила: впадать больше не станет, а совсем даже наоборот, постарается разложить все по полочкам: хорошее — к хорошему, плохое – к плохому. А потом и из плохого, следуя бабки Нориной теории, постарается извлечь для себя только хорошее, а иначе никак, иначе и жить нельзя. Одно только обстоятельство для Ильи было неисправимо–мучительным — как же он так отца своего, доктора Петрова этого, сильно под монастырь подвел… А с другой стороны – Америки–то он не открыл для жены его. Как она, эта Анна Сергеевна, лихо про мужа–то своего – вроде как ни одной юбки не пропустил. И с его матерью у него тоже вроде как случайно все получилось, и он, выходит, в его жизни — тоже случайный фактор…
Вспомнив о матери, он снова вздохнул горестно и уставился в серые февральские сумерки за окном – не дай бог еще и она узнает про тайное это его путешествие…
Боялся Илья не зря. Вообще, он рос добрым и спокойным мальчиком, и, казалось бы, хлопот особых матери своей, Татьяне Львовне, доставлять вовсе и не должен. Однако огорчал ее постоянно, потому что с катастрофической какой–то периодичностью умудрялся попадать в самые невероятнейшие истории. Виной же всему были его до смешного, а порой и до абсурда доходящие доброта и слепое наивное простодушие; они жили в нем, казалось, по собственным законам, и никаких материнских доводов об этой невероятной их абсурдности воспринимать не желали. Мальчик он был действительно странный – «сдвинутый, от жизни отодвинутый», как дразнили его с самых ранних школьных лет. Татьяна Львовна всегда очень болезненно воспринимала странное поведение сына, раздражалась и даже, как ему иногда казалось, стыдилась его немного, хотя и всячески пыталась скрыть это свое раздражение, убеждая сына в том, что наивные и благородные Дон–Кихоты нынче числятся в обыкновенных придурковатых неудачниках, что надо просто научиться «жить, как все» — то есть не раздавать себя направо и налево всем желающим, не терять времени на глупейшее созерцание и дурные рефлексии, а строить свою жизнь ярко, красиво, стремиться к мечте, к карьере, или к материальному хотя бы благополучию, и что нельзя, в конце концов, жизнь свою прожить только под лозунгом «надо творить добро»… Илья, слушая ее, в основном молчал. Он и сам не отдавал себе отчета, что поступками своими как–то «творит» это самое добро, просто у него так само собой получалось. Может, по инерции какой, без всякой на то внутренней рассудительной подоплеки. Молчал, потому что объяснить что–либо вразумительное про себя он ей никогда не мог, не получалось у него как–то.