И Феклуша неожиданно закивала и, что случалось с нею совсем уж редко, быстро, быстро заговорила, помогая себе легкими, сухими руками.
— Лес, лес, ох, Захарушка, лес темный, темный… Там во-о, — тут Феклуша стала бить себя руками по бедрам, изображая что-то большое, страшное и непонятное, — там во-о-о, вода, вода, вода… Уф! Уф! Уф! Во-о! Вода, уф! Не пей, Захарушка, не пей! — настойчиво и требовательно повторила она, и лесник понял, что Феклуша толковала ему о лесном провале и о старой щуке, которую она там, очевидно, совсем недавно видела. Тихая, почти неслышная боль вошла в душу, вернее, даже не боль, а ее предчувствие. Пришел совершенно уже сивый Дик и, внимательно посмотрев на хозяина, тоже осторожно присел рядом. Безразличным ровным голосом лесник велел Феклуше подоить корову и напоить ребят парным молоком.
Солнце скрылось за лес, над кордоном небо ярко светилось уходившей с каждой минутой голубизной, вечерний покой уже подступал со всех сторон. Ночью леснику пригрезилась покойная жена Ефросинья. Появилась она, молодая, статная, с яркими, ждущими глазами, опустилась рядом на землю и положила прохладную ладонь ему на голову, на спутанные, густые космы. Он скосил глаза — поле, в густых цветущих ромашках, терялось в дальних березовых перелесках.
— Ты, Захарушка, не уходи, — сказала она тихо, и глаза у нее светились потаенной нежностью. — Теперь ты мой… Что ж ты по полям-то бродишь? Со свадьбы третий день всего… Неужто прискучила? О чем думаешь, Захарушка?
— Думаю я о повороте жизни, Фрося, — сказал он, прихватывая острыми зубами стебель ромашки и перекусывая его; во рту появилась легкая, зеленая горечь.
— О каком таком повороте ты думаешь, Захарушка? — помедлив, осторожно спросила она.
— Ну-у, — сумрачно усмехаясь, протянул он. — Народим мы с тобой дюжину сыновей, баба ты ладная…
Неуловимо гибким движением он приподнялся, опрокинул ее навзничь в траву, и затем, когда дыхание успокоилось, из тела ушла тяжелая, неспокойная дурнота, и стало оно легким и словно бы звенящим, долго, приподнявшись за локте, не мог оторваться от запрокинутого в небо лица Ефросиньи — оно казалось ему каким-то ослепительным, от него словно лучился тихий, ровный свет; у него даже кольнуло в груди от нехорошей мужицкой опаски, и он круче свел брови.
— Смотри, Фрось, — полушутливо, полусерьезно пригрозил он. — На тебя, знаю, мужички заглядывались…
— Тю, очумел, — сказала она тихо и радостно, от сознания своей силы и власти над ним.
— С такой очумеешь, — буркнул он без обиды, вновь чувствуя тяжесть неспокойного сильного тела, повернул голову и увидел грозовую тучу, исхлестанную частыми и яркими молниями. Только грома не доходило, он удивился и сказал об этом Ефросинье.
— Ничего, Захарушка, не кисельные, не размокнем, — отозвалась она, и он, больше не раздумывая, опять потянулся к ней, к ее теплой податливой груди, готовой принять на себя его жадную, неспокойную тяжесть.
Лесник очнулся в каком-то немом раздумье; ничего подобного с ним уже много лет не приключалось, и он старался понять, отчего ему пригрезилось давнее прошлое, ему стало как-то не по себе. Вчера думал о Денисе с его девушкой, никак не мог заснуть, решил он, вот и присобачилось черт знает что. Объяснение нашлось, но легче от этого не стало; с какой-то пугающей ясностью он сейчас припомнил именно тот день, Ефросинью, цветущее в ромашках поле, грозу, свою молодую жадность успеть до грозы… «Хорошая баба была Фроська, — сказал он с редкой душевной просветленностью. — И сам я ничего себе был, любой под стать. Видать, она зовет, заплутался я долговато, соскучилась…»