Все понимал на опыте изведавший это молодой царь – и решил потерпеть, подождать, пока сможет при помощи «земли» очистить царство от лишнего бурелома и валежника, сваленного бурями минувших веков.
Осенью 1545 года свершилось царю пятнадцать лет. Теперь он уже не опекаемый мальчик, который просит опекунов сделать так или иначе. Хотя и по виду, но все им совершается. Указы и доклады ему читаются: как он повелит? Теперь уж никто не смеет именем Ивана столбец подписать, послать бумагу куда на исполнение. Сам молодой государь дела государские ведает… на словах, конечно. Все идет как машина, заведенная еще дедом, Иваном Третьим. Стара машина, кое-где заржавела, скрепы расшатались, повизгивают… Да и надстроено в ней немало за последние тридцать – сорок лет… Не совсем даже части ее одна другой соответствуют… Но еще хорошо работают крепко откованные, гладко отлитые колеса и шестерни… И одно новое в ней сейчас колесо работает: это – воля, порой дикая, неукротимая воля ребенка-царя. Но она больше пустых или неважных, ребяческих вещей касается, и тонет этот новый голос в шуме и шорохе, который издают все части государственного механизма – до последней мелкой цевки, до мужичка-оратая включительно. До той самой цевки, из которой и создана прочная основа земли Русской, царства великого Московского…
Тем самым временем именем Ивана, за его подписом, а порой и по собственной воле продолжались опалы, ссылки, даже казни. Так Афанасию Бутурлину за дерзкие речи язык резали… Глинские с Воронцами, как звали Воронцовых, подо всю партию Шуйских подкопались и добились ссылки ихних главарей. Но по пути и сам Воронцов Федор опалу испытал. Постепенно любимца успели вывести из всяких границ осторожности, и тот прямо с головой себя выдал, когда однажды ворвался к царю да стал чуть не с криком выговаривать:
– Чтой-то ты делаешь, Ваня?! Сколь много раз обещал слушать меня, а ныне, ни словечушка не молвя, потайным путем, бояр да иных людишек жалуешь многим жалованьем великим! Вон хошь Олешку Одашева чернорожего взять… И князь Лександра Горбатова прямо возвеличил… А они – ведомые враги всему роду нашему… Как же так?!
Исподлобья поглядел Иван на своего наперсника, к которому если еще не совсем охладел, то уж стал относиться с презрением, невольно сравнивая в уме пошлого Федю с чистым, идеально-пылким Адашевым.
– Постой, погоди, Федя! Я ничего такого не говаривал тебе… Никого не хочу я слушаться, кроме Господа. Он Един царям указчик.
– Ну, брось! Я тебе – первый друг! Уж ли для меня чего не сделаешь? Ты уж так, гляди, ладь, чтобы, помимо меня, никто к тебе не подходил. А я уж оберегу тебя! Я уж знаю… И все за меня стоят! – желая запугать трусливого, как он знал, Ивана, прибавил Воронцов. – Ты гляди: мы не позволим чужой сброд во дворец напускать!
– Не позволите?! – протяжно повторил Иван. – Ну, ин ладно. Тогда делать нечего. Ваша власть!
Сказал – и ни слова больше.
Довольный одержанной мнимой победой, Воронцов ушел.
Когда Иван рассказал о сцене с Воронцовым дяде Михаилу Глинскому, тот так и побагровел: