– Скажи, райская птица, как мне быть с царем кривоумным? – спрашивает Ирина.
Попугай отвечает:
– Резать кусками! Резать кусками!
И она смеется. Ах и смех у нее! Отрада для слуха! А как посветлел, пояснел ее лик – очам загляденье! И я знаю, чувствую душой, что буду любить ниспосланную мне супругу, как никогда никого не любил. Больше, чем Анастасию, да пребудет она с ангелами!
– Гойда, гойда! – верещит попугай. Когда смеются, он всегда так. Больше ничего, дурак, не умеет, только «резать кусками» и «гойда».
– Пойдем, царскую опочивальню тебе покажу. Там свершается великое таинство: помазанник Господень творит со своею царицей августейшее потомство на благо всей русской земли. Погоди. Я первый войду.
Спальня у меня вот какая: посреди, конечно, ложе меж столбцов, а две стены по бокам укрываются занавесями. Восточная стена – богоугодная, вся от пола до потолка в образах святых заступников. Западная же – бесовская, там висят соблазные фряжские картины с нагими девками, кои предаются плотскому греху. Когда я, бывало, возлежал с венчанной женой, западную стену завешивал, а восточную открывал. Однако с тех пор как вдовею, иконы укрыты. Баб и девок ко мне водят редко и не для продолжения царского рода.
Ныне же я срамную стену закрываю, растворяю священную.
– Пожалуй-ста, – приглашаю матерь грядущих детей моих. – Вот она, кузница, где Бог выкует для Руси нового государя.
– Так уж и Бог, – усмехается она. И, мельком покрестившись на образа, идет к завешенной стене. – А тут у тебя что?
Берется за край плащаницы, раздвигает. Я не препятствую. Мне жарко. Жарко смотреть на деву, что стоит меж иных дев, голых и бесстыжих.
– Как живые! – говорит она, нисколько не смущенная. – А мясисты-то! Ой, у мужика ноги козлиные!
– С царем на лебяжьей перине любиться – это тебе не с мужиком в шалаше. Сейчас спознаешь, – шепчу я ей сзади в ухо, обнимаю упругие плечи, сжимаю ладонями небольшие крепкие перси. – Любушка моя, Каиница моя печатная…
Давно уже не испытывал я такой плотской охоты, даже дышать трудно.
Вдруг дышать становится вовсе невозможно. Острый локоть бьет меня под ложечку, и я перегибаюсь от боли – не менее ужасной, чем давеча, когда колено чувствительно уязвило мне чресла.
– Ишь, руки распустил! Поха́бень старый!
Меня, ослепшего, тащат за ворот, швыряют на постель. Я в обмирании, ловлю воздух ртом, а сказать ничего не могу.
Рвет с меня кушак. Зачем?
Выворачивает руки. Пробую оттолкнуть – но она сильная, много сильней меня.
Прикручивает запястье к столбцу. За ним и второе – рушником.
Усаживается на меня сверху, спиной. Привязывает и ноги.
Я уже могу дышать, но не сопротивляюсь. Как это, оказывается, сладко, когда не повелеваешь, а подчиняешься – кому-то сильному, уверенному.
– Делай… Делай со мной что пожелаешь! – бормочу я. – Твоя правда! Негоже нам без венчания беса тешить! Станешь царицею – тогда! …Постой, не слезай с меня! Посиди еще!
Но она уже соскочила на пол, глядит сверху вниз, сердито.
А я лежу перед нею беспомощный, растянутый буквой «херъ», словно святой Андрей на кресте.
Шепчу: