Пит после ее ухода долго сидел, не двигаясь. Смотрел в одну точку. Мыслей в голове почему-то не было — ни умных, ни здравых, ни панических — никаких. Одни только чувства. Вернее, чувство было одно, но очень сильное — он ненавидел эту любопытную бестолковую бабу. Пусть, пусть со своими выводами в милицию топает — все равно не докажут ничего. Да им и не нужны лишние заботы. Сейчас, кинутся они проверять, когда и у кого Сашка куртку свою оставил… Ну, если даже и выяснят, что у она у него была Сашей забыта, так причинной связи между этим фактом и убийством деда все равно никакой нет. Потому что он скажет, что и в глаза никакой такой куртки не видел. И вообще, там уже все обстоятельства на наркоманов списали. Не станет никто упираться рогом в землю, расследуя убийство старого деда. Девяносто лет — это вам не кое-что. Столько вообще порядочные старики не живут. Тоже меру знать надо, между прочим. Все ж это понимают. Не все ж такие идиоты, как эта обвинительница хренова, частная дурная сыщица… Разложила все по полочкам, думает, это так легко и просто — взять и старика убить. Да если б она знала, каково это! Если б сама посидела там в кустах, потряслась бы от ледяного тошнотворного страха… Нет, лучше не вспоминать. Не вспоминать, как зазвенела разбитая о голову деда бутылка, как завыл тоскливо старый ротвейлер Бой, не в силах сделать последний прыжок в его сторону, чтоб защитить своего такого же старого и немощного хозяина…
Они вообще странную всегда представляли пару — собака и дед. Даже возраст у них был, если перевести собачьи годы в человеческие, примерно одинаков. И непонятно было, кто кого ранними утрами и поздними вечерами выгуливал — то ли дед Боя, то ли наоборот. Бой без поводка и без намордника всегда трусил рядом, низко опустив то ли пегую, то ли седую, как у старика, голову, и даже по своим срочным собачьим надобностям вперед убежать не рвался. Боялся, наверное, деда без присмотра оставить. Он и на пса-то не стал походить к старости, на загнанную лошадь скорее. Маленькую такую клячу, на последнем издыхании плетущуюся. Откуда только силы взял, чтоб завыть так страшно, когда дед рухнул лицом в высокую траву давно некошеного газона…
Нет, он никогда не думал, что способен поднять руку на человека. Тем более, на старика. Ни сволочью, ни убийцей он себя не считал. И еще он не думал, как это, оказывается, тяжело. Как-то не сочетались в нем воедино преступление с наказанием, он честно не хотел ни того, ни другого… Просто так случилось, что невмоготу стало ему на муки Алисы смотреть. Ее же просто корчило всю, когда Сашка ушел! Надо было что-то срочное предпринимать, очень срочное. Надо было переводить Сашку в другой какой-то разряд. Потому что не могла Алиса быть кем-то брошенной — не для нее это состояние женское и человеческое. Оно для нее не просто мучительным было, оно для нее невыносимым было. В физическом смысле невыносимым, до коликов, до рвоты, до ломоты, до истерики. А Сашка-убийца, Сашка-осужденный — это самое то. Она бы потом и в колонию к нему ездила с передачками, и чудеса жалости и великодушия проявляла, как честная жена. Но жена не брошенная, а наоборот, жалеющая! А это уже две большие разницы, простите…