Вряд ли следует ожидать от всякого по-настоящему талантливого писателя полной выдержанности его системы. Литературное творчество — не расчетливое проведение каких-то определенных принципов, и писатель — не счетно-решающее машинное устройство, способное выдавать решения, строго укладывающиеся в “стилистическую” программу. Поэтому в любом писательском творчестве мы можем найти отклонения от принципов, которым это творчество следует. И отклонения должны изучаться так же, как и самые принципы. Эти отклонения или нарушения только подчеркивают значительность тех правил, которые поверх всего, поверх всевозможных нарушений этих правил, осуществляются в творчестве писателя. Именно они придают особую эстетическую остроту произведениям.
Система аввакумовского юмора нарушается особенно резко. Аввакум как бы не выдерживает принятой им позиции. Кротость по отношению к врагам часто оборачивается злой иронией и даже переходит в прямое издевательство: “Он меня лает, а я ему рекл: „Благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!"” (Жизнеописания, с. 144). И его крик боли, стоны, когда он не выдерживает нечеловеческие муки, оборачиваются полной противоположностью его смеху — это его брань, озлобленная, гневная, яростная, вырывающаяся в минуты страшных срывов. “В ыную пору, — пишет Аввакум, — совесть разсвирепеет, хощу анафеме предать и молить Владыку, да послет беса и умучит его…” — это он говорит о своем сыне Проко-пее, не сознававшемся в том, что он “привалял” ребенка с девкой “рабичищей”. А вот что он пишет по этому поводу о себе, не удерживаясь, впрочем, от некоей игры слов: “и паки посужу, как бы самому в напасть не впасть: аще толко не он (сын Прокопей, — Д. Л.), так горе мне будет тогда, — мученика казни предам!” (Памятники, с. 396}.
А казней Аввакум в минуты, когда он свирепел совестью, желал и в самом деле, вспоминая по этому поводу с восторгом “батюшку” Грозного царя:
“Миленкой царь Иван Васильевич скоро бы указ зделал такой собаке”,— пишет Аввакум о Никоне (там же, с. 458). В челобитной царю Федору Алексеевичу Аввакум прямо пишет: “А что, государь-царь, как бы ты мне дал волю, я бы их (никониан. — Д. Л.), что Илия пророк, всех перепластал во един день. Не осквернил бы рук своих, но и освятил, чаю. Да воевода бы мне крепкой, умной — князь Юрий Алексеевич Долгорукой! Перво бо Никона того собаку разсекли бы начетверо, а потом бы никониян тех. Князь Юрий Алексеевич! не согрешим, не бойся, но и венцы небесные приимем!” (там же, с. 768–769). “Дайте токо срок, — писал Аввакум по другому поводу, — я вам и лутчему тому ступлю на горло о Христе Исусе господе нашем” (там же, с. 304).
Но казни были явно неосуществимы, и о них Аввакуму приходилось только мечтать, переносясь мыслью в загробный мир. Вот что, например, пишет Аввакум о “Максимияне мучителе”: замученные им “радуются радостию неизглаголанною”, а сам мучитель “ревет в жюпеле огня. На-вось тебе столовые, долгие и бесконечные пироги, и меды сладкие, и водка процеженая, з зеленьем вином! А есть ли под тобою, Максимиян, перина пуховая и возглавие? И евнухи опахивают твое здоровье, чтобы мухи не кусали великаго государя? А как там с. ть-тово ходишь, спалники робята подтирают ли гузно-то у тебя в жупеле том огненном?…Бедной, бедной, безумной царишко! Что ты над собою зделал?” (там же, с. 574).