– Кто-нибудь… перевяжите меня… я умру! – уже прокричал раненый на столе. В общей сутолоке его, должно быть, не очень-то и слышали – оправдывал я себя, всех и эту ненормальную, надсадную тишину, а кто и слышал, не знал, как и что делать в этом редком случае. Я продолжал стоять самым близким к нему и испытывал страшную неловкость от невнимания всех к его горю, но меня уже одернули, выговорили, что я суюсь не в свое дело, и я молчал, но, видя, что он вдруг учащенно задышал, и боясь, как бы этот измученный болью и страхом мир не взорвался в исступлении и безысходности и, израсходовав остаток сил, не угас бы одиноко среди множества разбросанного на полу люда, подошел к нему:
– Потерпи, дорогой, видишь, здесь из медроты нет пока никого… все молчат… не знаю, как и чем помочь тебе… – Я дотронулся до его руки. – Теперь, должно быть, уж скоро придут.
Он поднял дикие глаза и, также хлюпая легкими, остановился взглядом на мне, как если бы вопрошал, ждал, что я скажу что-нибудь, могущее успокоить его. Что я мог сказать, я молчал, продолжая равнодушно, как бы совсем безразлично смотреть вареным судаком, кляня про себя и минуту ту, и его лихорадочные глаза, и что опять я туда куда не следует полез, и что я такая тряпка, а главное, что опять, опять не отдохну и что черт меня дернул оказаться именно здесь – на этом, казалось, более свободном месте. На самом же деле, увидев этих раненых, все расползлись по углам и стенам, чтобы избежать хлопот-забот о них, и, в общем-то, это понять можно – все валились с ног, и я устал не меньше других, но как-то наивно предполагал, что будем делать все вместе – сообща и быстро, и никому тогда не будет в тягость, уже хотя бы потому, что каждый из нас мог тоже оказаться в подобном положении, а может быть, оказаться в худшем. Однако жизнь распорядилась иначе.
Он продолжал сверлить взглядом, и, казалось, этому не будет конца. Я был близок к тому, чтобы прервать это насилие и сдаться, но тут дало себя знать то, на что я никак не мог рассчитывать в ту далекую пору, – сработало, должно быть, врожденное, гены, и я ни с того ни с сего, вроде у меня не колотило во всех висках, так же безразлично-сонно глядя на него, спросил:
– Ты что смотришь, узнаешь, что ли, меня? Я тебя не знаю, например, не помню, из какого ты батальона, или ты не наш?
Видя, что вроде недурно получается, и, осмелев, уже пытался я ухлопать двух зайцев: и подозрение его отвести, и какая часть, откуда и что случилось с нею, разузнать. Однако он был совсем не дурак и откровенно недобро смотрел на меня.
– Мне просто даже неудобно, я думаю, ты перепутал что-нибудь, мы только сегодня пришли сюда, так что видишь…
Без труда в нем можно было заметить, как безуспешно он боролся с полным недоумением в самом себе. Какое-то время он продолжал, как и раньше, смотреть на меня, вроде оставляя мое актерское выступление без всякого внимания, затем, очевидно решив переменить подход к этой задаче, совсем по-другому осмотрел меня всего. Кажется, в нем промелькнуло сомнение: уж не идиот ли перед ним. Плуг был глубоко, и я пахал свою борозду: