– А-а-а, жив, дорогой! – радостно заколотилось внутри, словно он не только останется в живых, но и никогда больше не будет так страшно закрывать глаза, а через какое-то время вообще встанет и разделит с нами необходимость превозмочь усталость (никто еще не знал тогда, что в ожидавшем нас это будет самым малым, едва ли не легким, наивным усилием), будет рядом здоровым, бодрым. И радость крепла, становилась большею, чем яснее доходила до меня нелепость моего вывода – если человек так закрыл глаза, да к тому же долго не открывает их, – значит все???!
– Не-е-т, не все… живем!
От моей столь бурно вспыхнувшей радости осталось лишь скомканное ощущение неловкости, когда я увидел, как он открыл глаза… и он ли открыл их… они приоткрылись неосознанно, повинуясь лишь великому инстинкту жизни, прорвавшемуся через хаотическое нагромождение поверженной гармонии, чтобы хоть раз, еще только один последний раз восстановить угасающую связь с уходящим от него миром мысли, света и духа.
– Эй, солдат… не мучь его, видишь, он отходит…
– Я хотел помочь ему…
– В этом помогать не надо.
– Я совсем не в этом. Я…
– Ну, вот… и отойди от него.
– Ну, если ты все знаешь, так ты подойди, а то из-за Волги глотку лудить, бревна катить…
– Ты смотри, какой умный… про Волгу знает, а про пеленки давно забыл, засранец?..
И что-то еще несвязное недовольно, про себя бормотал тот человек, но понукал не зло, скорее вяло, устало, безразлично. Я умолк, стараясь вспомнить молитву, которой научила меня баба Васька Шевчук еще на Украине, когда меня, сбежавшего из немецкого лагеря военнопленных (я успел побывать и в этом обездоленном, горьком положении), умирающего от истощения, болезни и душевного шока, рискуя своими жизнями, укрыли, пригрели, отмыли и выходили дорогие моему сердцу украинцы в Каменец-Подольской области (теперь Хмельницкая область). Это конец 43-го и начало, а точнее январь – март 44-го года. Пленен я был под Житомиром 3 декабря 43-го года. Но об этом обо всем нужно специально, подробно, не спеша. Слушая лишь сердце и благодаря мгновения за восстановление правды.
На столе, запрокинув голову и как-то уж особенно шумно дыша, неловко подпирая себя руками, сидел еще один раненый… Ему, должно быть, обязан я в какой-то степени своим спасением тогда. Он, разумеется, не знал об этом, да и не знает, если он остался жить, но, думаю, вряд ли – в ту ночь и после нее выйти из деревни тяжелораненым было совершенно невозможно.
Раненые в жизни фронта – явление частое, страшное, многострадальное, но все же повседневное, к чему привыкаешь. Они, собственно, составляли одну из постоянных частей этой жизни, и часть значимую, высокую, но порою такую тяжелую – просто невыносимую. Идет война – они есть, к несчастью, должны быть, и это никакой не вывод – это страшная суть войны. Однако внезапное появление этих раненых сейчас здесь, черт те где от линии фронта, было не доброй, совсем не доброй приметой, и не я один так считал – по лицам моих товарищей было видно, что встревожены все. Свежая белизна бинтов раненых вопила, кричала, что ребята попали в беду, если не только что, то и не так давно, и скорее всего недалеко от этого места, где мы сейчас, пытаясь осмыслить увиденное, таращим на них глаза… Да, хотелось хоть что-нибудь знать, и это одно было бы значительно большим, чем знали мы, но спросить было не у кого, никто ничего не знал… Как же так, например, мы за все время ночного перехода ни разу не вступали с противником ни в какое соотношение сил, намерений или настроений. Да мы, вроде бы, и не должны были попадать ни в какие там передряги…