Лутоню он застал уже на столе, обряженным, и Прохор, ковыляя по избе, заполненной всполошенными родичами, ладил гроб-колоду из большого осинового ствола. Приезду Симеона все обрадовались несказанно, ибо отпала тяжкая необходимость ехать куда-то сквозь горящие леса за попом. Мотя, разом постаревшая, сморщившаяся – совсем старуха! – кинулась целовать ему руки. Растерянная, она металась между детьми и внуками, уже не хозяйка и не госпожа – со смертью Лутони тут все грозило распасться… Симеон, как мог, успокаивал родичей. Лутонино тело было положено наконец в колоду, и Симеон по памяти исполнил весь чин заупокойной службы. Потом колоду с телом отнесли на маленькое кладбище, постояли жалкою кучкой, овеиваемые жаром недельных лесных пожаров. Сиротливое гнездо, потерявшее своего строгого вожака. Женщины плакали. Открыли в последний раз колоду. Симеон посыпал тело сверх савана крестообразно землей, прошептал неуставные горькие слова о быстроте жизни и невознаградимости утрат. Даже в эти годы, наполненные смертями, смерть Лутони – не от мора, от старости! – казалась невосполнимою потерей. Татарчонок Филимон с Сашей, сыном покойного Ивана, примчались верхами уже к поминкам. Тоже сперва сходили, не заходя в дом, на погост, постояли над свежею могилой пращура. И тоже казалось, не в последний ли раз собирается вся большая служилая, и крестьянская, семья? Семья, которая грозила распасться уже давно, семья, которую скрепляла Наталья Никитишна, а потом Иван Никитич, а после Лутоня, Но уже те все в могиле, и как будет, и что будет впредь? Симеон полагал в сердце своем не допустить распада этой семьи, хотя бы при жизни своей, хотя бы пока не пройдет беда лихолетий и княжеских раздоров! Ибо на него, а никак не на хромого Прохора, лег теперь по справедливости нелегкий крест.
На поминках много пили (мед был свой, из Лутониных запасов), ели свежатину, мужики завалили нынче обгорелого медведя, выбежавшего из леса прямо к избам, и сейчас переговаривали о том, что зверь просил его пожалеть, помочь как-то, и не по-хорошему было брать его, обожженного, на рогатину! Ругали нынешний год – ни хлеба, ни сена не заготовили вдоволь, опять придется скотину по весне прутьем кормить! Спрашивали о смерти Витовта, о том, что творится на Москве, о Фотии, о том, что не стало бы войны между своими? Сидко, Юрьев дружинник, нарочито размахивал руками, бахвалился. Скворец с Глухарем, сходившие в тот пустопорожний поход до Суры поганой, нерешительно поддакивали ему, поглядывая на Симеона – что-то скажет секретарь покойного Фотия? Филимон горячился, защищая Василья Васильича.
– Ну и что ж, что вьюнош! Дети растут! Не остановишь. И неча вашему Юрию выступать. Взяли обычай смерды судить о княжеских делах!
Пора было уже вмешиваться. Трезво и спокойно Симеон высказал, что, во-первых, негоже спорить у могилы прародителя своего, только-только снесенного на погост, а во-вторых, негоже говорить с презрением о своих родичах. Неважно, смерды они или нет. Он, Симеон, тоже за то, чтобы на столе Владимирском оставался Василий, однако дело решится в Орде, по ханскому слову, а не нашими взаимными ссорами, от которых умаление всему русскому племени!