– Да ты у меня, Тайка, одуванец, как облачко пуховое, ей-Богу, – сказал растерянно. – Ты ангелица...
– Да будет тебе ерунду молоть, – шутливо отмахнулась Тая, а от любви сердце зашлось. Она сидела на скамье, разомлевшая от работы, на белом, словно подтаявшем лице проступил слабый румянец, белые невесомые волосы вспыхивали при свете лучины и наливались морошечным светом, а в глазах совсем темная зелень.
– Осподи, как хороша ты у меня, – снова сказал Донька.
– Куда там, ряба да конопата, – опять отмахнулась Тайка.
– Кака ты золота да пригожа, – в третий раз сказал Донька и теплым караваем погладил по Тайкиным волосам. – Скажи, любая моему сердцу, что тебе надобно: денег, жита иль нарядов?
– Не надо мне ни жита – своего закрома, ни денег – в комоде лежат, ни нарядов – своих сундуки гниют, еще не надевано, не нашивано.
– Тогда отдаваю себя в мужевья, согласна?
– Да, Донюшка, да...
– Так целуй же князя, – встал Донька, голова под самую притолоку, губы раздвинулись в невольной улыбке.
Тайка потянулась на цыпочках, едва до подбородка достала пересохшими губами, заголосила, притворствуя:
– Ой и насрамил ты меня, набесчестил, погубил ты мою девью красу...
И вдруг потускнела вся, села на лавку, глаза затуманились, и, скрывая лицо, потянулась к караваю, отщипнула кроху, стала задумчиво жевать, мыслями уже не в этой избе.
– Что с тобой, Тая? – встревожился Донька, притянул к себе.
– Осподи, Донюшка, сразу бы эдак-то жить...
– Батюшку своего благодари. Он с тебя небось слово какое-то взял? Ты сейчас хоть расскажи толком, что с тобою приключилось... Ведь все как-то сразу, диким образом. И к тебе не подступись, и о тебе ни слуху ни духу. Только одно известие, что помирает Тайка и сваты Тиуновы от нее отступились. Мачеха сбегает до вас, а вернется – только и скажет: худа девка, порато худа. Я к вашим воротам ткнусь, не пущают, как собаку паршивую гонят взашей, – мол, неча делать. Вот те и родственник... Как повернулось, а? И веком бы не подумал. А умом, однако, посчитал: нет, не зря Петра Афанасьич батюшке денег одолжил, этот глот и копейку задаром из рук не выпустит, а тут, нате, сразу триста рублей серебром. Это ж дики деньги. Скажи только: он с тебя слово взял?
– Я хотела как лучше. Только бы от рекрутчины ослобонить.
– Глупа, лучше бы в солдаты. Чего наделала, чего натворила? – растерянно, поддавшись первому порыву, забормотал Донька. – Лучше бы под красну шапку, чем так...
– Сам глупый. Чего мелешь? Окстись... Забрили бы, дак и вовсе нам не видаться.
– Самоходкой бы ушла, – совсем перестал соображать Донька.
– Куда, на кудыкину гору? Коли тебя забреют.
– Вот оно как, ах, боров жирный, ах, глот окаянный. Будто карася плохого поймал, вздел на крючок. Ах ты Боже мой.
– Я бы ни за кого, вот те крест, Донюшка, не пошла. Я думала, деньги вернем, а там и побежим. Там-то мне удержу не было. Да, вишь, вот как все приключилось. Ну ладно, что было, то быльем поросло. Давай ешь, и по дому чего ли поделай, – ушла Тайка от разговора, но куда денешься от воспоминаний, если они постоянно в тебе и жгут душу. Да еще любимый пристал, травит, мучает своими расспросами. – Ну ешь, ешь, Донюшка. Единственный ты у меня, до самой гробовой доски. Мало тебе этого, да? Если хошь знать, я мужика к себе ни разу не допустила. Вот... – и спохватилась, прикусила язык, всполошилась в уме: «Осподи, что наделала, что натворила, и кто за язык тянул. Сейчас ведь привяжется. А может...»