– Куда ли подамся. Расея-матушка велика.
– Ты чего надумал, скажи. Скажи, скажи, – тревожно повторяла Тайка. – Нет, ты скажи: чего надумал?
– Ты што, Господь с тобой, – откликнулся Донька и невольно покраснел от дальних туманных мыслей.
– Ты гляди, Донюшка. Мне ведь без тебя прямое не житье. Ты это знаешь... Осподи, замерзла-то как, удержу нет.
Донька плотнее прижал к себе Тайку, и они какое-то время сидели не ворохнувшись. Внизу под ногами шумела река, слепо хлестала в берега, хлопала волною в днище карбаса, над головой, чуть в стороне, скрипели на ветру ольшаники, и этот ровный гул ветра и реки только усиливал тягостное одиночество. Словно бы люди отторгли этих двух несчастных и заперли за собой двери, чтобы никогда больше не отворять их. Снова полил дождь, надо было немедленно встать и что-то делать, двигаться, просто кричать во всю глотку, а иначе от этой черной грусти можно незаметно задремать, а к утру закоченеть.
Небо на востоке заметно посветлело, стал виден край набухшей тучи. Река как бы отодвинулась от берегов, выгнулась от осеннего паводка и своим ровным гулом напоминала о дороге. Донька встряхнулся от безразличия и сонной лени, спустился к карбаску, разглядел в утренней сумеречности совсем чужую Дорогую Гору и только сейчас окончательно понял, что в деревню им возврата нет. Даже если бы Яшку Шумова повергла в своей толще морская пучина или задрал его зверь – обратно уж не вернуться, люди не примут Доньку и Тайку: они станут коситься и обходить стороной, строить мелкие постоянные пакости, пока не заставят иль совсем убраться прочь из деревни, или не свезут на погост. Наверное, и Тайка поняла окончательно, что с Дорогой Горой надо распрощаться, ибо теперь не плакала, а торопила Доньку. Они спешно оттолкнулись от берега и в два шеста стали подниматься вверх по Кумже, не давая себе роздыха.
Поклажи у них было немного, и они довольно быстро поднялись до ханзинских расчисток. Когда проходили мимо Богошковых пожен, за толпой молодых сосенок на горушке Донька с великим трудом разглядел сгоревшее дерево, похожее на черный корявый палец.
И Донька с поразительной подробностью вспомнил тот давний день и удивился своей памяти. С неловким чувством страха и грусти он еще долго оборачивался и всматривался в черный осколок дерева, в пологую бережину, опушенную желтыми ивняками, в мрачный нахохлившийся лес. Они зашли карбаском в набухшую ручьевину, ту самую, через которую когда-то в жаркое лето прыгал, набравшись смелости, Донька Богошков. Ивняки переплелись ржавыми слизкими ветвями, приходилось раздирать их руками и сечь топором и с великим трудом проталкивать карбасок, но зато уж никто не мог бы разглядеть его с реки. Мясистые хвощи на берегу почернели, побитые морозом, и скользкой грязью налипали на подошвы, дудки-падреницы уже не пахли, они пожелтели и, ломаясь, мокро хлюпали.
– Я боюся, – с дрожью в голосе вдруг сказала Тайка. Она вспомнила эти места, старое ханзинское жилье, где и по эту пору все бродят и бродят неприкаянные безвинные бабьи души. – Пугат здесе-ка. Я думала, ты к дяде Гришане...