— Вспомнишь, — пообещал Иван. — У нас края знаменитые.
— Как тут у вас с культурной жизнью?
— Водка подорожала. А так ничего, живем.
— Ясно, — сказал Федор. — Ну а с мифами и легендами как обстоит?
— Так ты по этому делу? — оживился Иван. — Недавно тоже приезжал один… фольклорист. Ко всем приставал, говорил — край тут непаханый. По части баек, значит. Ну, набросали ему на диктофон кто чего. Про белую женщину, про горелую березу…
— Про березу я слышал, — удивленно сообщил Федор. — Еще в Москве.
— Так это от нас туда пошло, — с гордостью сказал Иван.
— А я думал из Кастанеды.
Огорчившись, он достал пирожок и принялся задумчиво жевать.
— Это страна? Не знаю такой, — покачал головой шофер. — Она где?
— В Южной Америке, — ответил Федор, разыскивая начинку в пирожке, а затем бросил наудачу: — А говорят, тут в Гражданскую странные дела были.
— Какие дела? Не слыхал. Шамбаландию искали, это точно. Так ее до сих пор ищут. Про Рериха и его рёхнутых слышал небось? Они в Уймонской долине обосновались. Есть еще которые Беловодье ищут, эти отдельно от уймонских. Как раз недалеко от Чегеня, в Актагаше. А про другие дела не знаю. Но историй разных много ходит, что правда, того врать не буду. Это еще от алтайских шаманов осталось.
— Что осталось? — не понял Федор.
— Ну, привидения, или как сказать. — Иван покрутил в воздухе рукой, изображая нечто невразумительное и неопознаваемое. — Старые хозяева, по-ихнему.
Федор задумался. Ему, конечно, и раньше приходило в голову, что жизнь в горах, особенно девственно языческих, рождает долгое эхо, которым мистическим образом перекликаются между собой первобытная древность и не так далеко ушедшая от нее современность. Но все же столь глубокая погруженность этого красивого края в область инфернального немного тревожила.
— А не встречается у вас здесь, — наугад спросил он, — такая… вроде баба, только с медвежьей башкой?
— Бывает, — ответил Иван и плюнул через левое плечо. — На дорогах попадается.
— Ну и… кто она? — Федор ощутил, как внезапно напряглись нервы.
— Злой дух, говорят, — с неохотой сказал шофер. — Ты про нее лучше не спрашивай, а то накличешь. Ее увидишь — потом тебя по костям собирать будут. Занесет на ровном месте либо в поворот не впишешься.
Федор замолчал, доел пирог, наконец обнаружив следы мясной начинки, и стал смотреть в окно, постаравшись как можно скорее забыть то, что услышал. По правому берегу реки тянулся великолепный сосновый бор; скоро его сменила тополиная аллея, явно рукотворная. Бурная речка скакала по камням вдоль шоссе, упрямый гомон ее вод рождал в душе удивительно светлое и печальное настроение. Федору тут же пришло на ум странное размышление о том, с чего начинается родина. Совсем не с того, о чем поется в песне, а как раз с этого светлого и печального, невыразимым образом вдруг заполняющего человека, когда он совсем не готов к тому. Эти-то внезапно сходящие в душу лучи чего-то непостижимого, очевидно и называются любовью. Если же задаться вопросом, откуда именно они сходят, то после здравого и честного рассуждения окажется, что в самой человеческой личности, со всеми ее темными закоулкам, нет такого заповедного родника и им просто неоткуда излучаться. И если это не означает, что любовь в душе берется извне, из каких-то неведомых небесных источников, то ничего другого не останется, как признать ее эфемерностью и обманом чувств. Тут Федору стало казаться, что именно так он и поступал прежде, когда варился в столичном бульоне. Да и все остальные желтые кружки жира на поверхности бульона, воображающие себя золотой молодежью, точно так же считали любовь чем-то вроде пузырьков воздуха в кипящем супе. Но, оказавшись на расстоянии трех с половиной тысяч километров от булькающей кастрюли, Федор неожиданно понял, что больше не хочет так считать. Может быть, думалось ему, это оттого, что он добровольно обрек себя на одиночество в диком горном захолустье? Но, с другой стороны, разве не был он совершенно одинок в Москве, среди нескольких миллионов таких же хаотично движущихся человеческих атомов?