Он стоял, облокотившись на релинг, и неприязненно наблюдал за слаженной работой докеров. Большинство были молодые, но попадались и постарше, — некоторые вместо пластмассовых защитных касок носили традиционные темно-синие фуражки с лакированными козырьками, в какой изображался на портретах Эрнст Тельман. Возможно, это были самые обычные люди, рабочие, знаменитый немецкий пролетариат, когда-то один из самых сознательных в Европе. Тем более — гамбуржцы, — город, можно сказать, с революционными традициями. Строго говоря, не было никаких оснований смотреть на докеров с неприязнью — если не считать того, что каждый старше тридцати, вероятно, носил в свое время мундир со свастикой. Но неприязнь оставалась, разумная или неразумная, тут уж Полунин ничего не мог с собой поделать. Он принадлежал к поколению, для которого не так просто было подчинить доводам трезвого рассудка свое отношение к Германии и к немцам…
Он был рад, когда «Сантьяго» тронулся в обратный путь. Из устья Эльбы выходили утром, — позади, за плоским побережьем земли Шлезвиг-Гольштейн, вставало из тумана багровое студеное солнце. Где-то по этой равнине шел к северо-востоку Кильский канал, за ним лежала Балтика — двое суток ходу до Ленинграда. Впервые за много лет Полунин думал сейчас о родном городе без привычной тоски — не как изгнанник уже, а просто как человек, который слишком долго не был дома и предвкушает скорое возвращение. Хорошо бы весной, к белым ночам…
Но пока он плыл обратно на юг — к черным, пылающим чужими созвездиями ночам низких широт. На третий день прошли по левому борту желтые скалистые берега Астурии. Южнее Канарских островов сильно штормило при ослепительно ясном небе, старик «Сантьяго» скрипел и стонал всеми переборками, переваливаясь с борта на борт, и то медленно задирал нос, то вдруг тяжко проваливался во внезапно расступившуюся перед форштевнем седловину — сотни тонн атлантического рассола с пушечным грохотом рушились на бак, кипящими водоворотами омывая лебедки, брашпили, протянутые по палубе якорные цепи. Пенистые потоки еще низвергались за борт через шпигаты и клюзы, а наперерез судну уже шел, грозно взбухая и набирая силу, новый водяной холм — мутно-зеленый, с мраморными разводами в основании, стеклянно просвеченный солнцем в своей верхней части, дымящийся срываемой с гребня пеной.
Перед тропиком Рака океан утих, и вторая половина обратного пути была спокойной. К Буэнос-Айресу подходили утром, сквозь голубую дымку медленно проступала, розовея на солнце, панорама порта — батареи элеваторов, серебристые цилиндры нефтехранилищ, мачты, трубы, надстройки, километры причалов и пакгаузов, геометрическое кружево кранов. Здесь лето было в разгаре — около десяти утра, когда Полунин сошел на берег, термометр показывал тридцать два градуса в тени, но сейчас даже эта жара была приятна, после Гамбурга Буэнос-Айрес казался удобным, привычным, обжитым…
Он не стал связываться с транспортом, пошел пешком через Пласа-де-Майо. У подъездов Розового дома, вместо традиционных конногренадеров, пестро одетых в мундиры эпохи Сан-Мартина, стояли в караулах автоматчики морской пехоты в стальных шлемах, счетверенные стволы эрликонов смотрели в небо с крыши дворца, поверх лепнины карнизов; президент Арамбуру (уже второй по счету после сентябрьской «революции»), судя по всему, чувствовал себя не очень уверенно…