— Прости.
— Мне нечего тебе прощать. Держись в седле, пожалуйста. Выпрямись… Не наклоняйся так. Боже, когда же наконец кончится эта ночь…
— Эленча…
— Твой друг ужасно тяжелый.
— Не знаю… как тебя отблагодарить…
— Знаю, что не знаешь.
— Что с тобой?
— У меня немеют руки… Выпрямись, пожалуйста. И двигайся вперед.
Они двигались.
Светало.
— Рейнмар?
— Самсон? Я думал, что…
— Я в сознании. В общем-то. Где мы? Далеко еще?
— Не знаю.
— Близко, — бросила Эленча. — Монастырь близко. Я слышу колокол… Утренняя молитва… Мы приехали…
Голос и слова девушки прибавили им сил, эйфория превозмогла усталость и температуру. Отделяющее их от цели расстояние они преодолели быстро, даже не заметив. Выбирающийся из липкой и лохматой серости мир сделался совершенно нереальным, призрачным, иллюзорным, непонятным, все, что происходило вокруг, происходило как во сне. Словно из сна были носящиеся в воздухе козодои, словно из сна был монастырь, как из сна была монастырская калитка, скрежещущая петлями. Из тумана, как из сна, появилась монахиня-привратница в серой рясе из грубой фризской шерсти. Словно из иного мира прозвучал ее окрик… И колокол. Утренняя молитва, колотилось в голове Рейневана, laudes matutine… А где пение? Почему монашенки не поют? Ах, да, это же Белая Церковь, орден кларисок, клариски часовые молитвы не распевают, а просто читают их… Ютта… Ютта? Ютта!
— Рейневан!
— Ютта…
— Что с тобой? В чем дело? Ты ранен? Матерь Божия! Снимите его с седла… Рейневан!
— Ютта… Я…
— Помогите… Поднимите его… Ах! Что с тобой?
— Рука… Ютта… Уже все… Я могу стоять… Только ноги у меня ослабли… Позаботьтесь о Самсоне…
— Мы обоих забираем в инфирмерию[280]. Сейчас, немедленно. Сестра, помогите…
— Подожди.
Эленча фон Штетенкрон не слезла, ожидала в седле, отвернув голову. Взглянула на него только тогда, когда он произнес ее имя.
— Ты говорила, что тебе есть куда ехать. Но, может, останешься?
— Нет. Еду сразу.
— Куда? Если я захочу тебя найти…
— Сомневаюсь, чтобы тебе захотелось.
— И все же?
— Скалка под Вроцлавом… — сказала она медленно и как бы с трудом. — Владения и табун госпожи Дзержки де Вирсинг.
— У Дзержки? — Он не скрыл изумления. — Ты — у Дзержки?
— Прощай, Рейнмар из Белявы. — Она развернула коня. — Позаботься о себе. А я… Я постараюсь забыть, — сказала она тихо, будучи уже достаточно далеко от монастырской калитки, чтобы он никоим образом не мог услышать.
Глава двадцать третья,
в которой лето года Господня 1428-го, проведенное Рейневаном в любви и идиллическом блаженстве, проносится как мимолетное мгновение. На этом так и хотелось бы закончить историю стандартными словами: «А потом они жили долго и счастливо». Но мало ли, что хотелось бы, если, увы, не получается.
В монастырской инфирмерии Рейневан пролежал до Троицы, первого воскресенья после Зеленых святок. Ровно девять дней. Однако насчитал он эти дни только по факту, возвращающаяся волнами лихорадка привела к тому, что о самом пребывании и лечении он помнил немногое. Помнил Ютту де Апольда, проводившую много времени у его ложа страданий, помнил полную инфирмеристку, которую звали — очень удачно — Мизерикордией. Помнил лечившую его настоятельницу, высокую серьезную монашенку со светлыми серо-голубыми глазами. Помнил процедуры, которым она его подвергала, чертовски болезненные и неизменно вызывавшие после себя горячку и бред. Именно благодаря этим процедурам он все еще сохранял руку и кое-как мог ею владеть. Слышал, о чем разговаривали монашенки во время процедур — а разговор шел о ключице и локтевом суставе, о подключичной артерии, о подмышечном нерве, о лимфатических узлах и фасциях. Он слышал достаточно, чтобы понимать, что от множества серьезных проблем его спасли медицинские знания настоятельницы. А также медикаменты, которые у нее имелись и которыми она умела пользоваться. Некоторые из лекарств были магическими, кое-какие из них Рейневан узнавал то по запаху, то по реакции, которую они вызывали. Использовался также