С планетарной точки зрения, господствующей в сталинскую эпоху, мир строго делился на два лагеря. Но 60-е обнаружили уже собственную дискретность.
Империя, собранная Сталиным, нуждалась в новом идеологическом оправдании после того, как выяснилось, что ее единственной границей была колючая проволока.
Хрущев попытался представить империю прообразом всемирного государства. Грозного старшего брата, опекающего для их же пользы младшие народы, должна была заменить старая революционная концепция дружбы народов. Сталинская империя застыла в величественной неподвижности. Хрущевский интернационал был разомкнут для новых попутчиков.
Движение, которым определялась вся эпоха 60-х, влияло на судьбу каждого. Мобильность – императив времени – вела к национальному хаосу, к отрыву от почвы, традиции, языка. Именно это и давало Хрущеву надежду на слияние многих народов в один – советский, в котором уже никто не сможет отличить старшего брата от младшего.
Хрущевская интернациональная утопия базировалась на «общем сознании общей судьбы»>82. То есть прочность фундамента полностью зависела от идеологии, от того, верят ли народы Советского Союза в свою «общую судьбу». В конечном счете все это приводило к тому же кардинальному вопросу эпохи: будет ли нынешнее поколение жить при коммунизме?
Дружба народов должна была стать кладбищем всех наций.
Таким виделся мир из кремлевских окон. Весь он был как стройка Братской ГЭС, которая демонстрировала (особенно в поэме Евтушенко) мощь людей, объединенных «общей судьбой» вместо отсталых национальных традиций.
Однако картина советского общества решительно менялась, стоило лишь посмотреть на него под другим углом зрения – с окраины.
В национальной республике советский человек опять становился русским. Тут тема империи никогда не переставала быть актуальной. Хотя и для нерусских идея равенства народов часто бывала удобной. Поскольку дружбу и равенство следовало постоянно подтверждать, национальный кадр мог считать свое происхождение дополнительным преимуществом. Особенно если он был русским во всех отношениях, кроме паспортной графы.
Чукча Рытхэу и киргиз Айтматов могли служить визитной карточкой новой социалистической общности. Русские и нерусские одновременно, они были реализацией хрущевской мечты.
Конечно, и русский старший брат не забывал о своем месте в советском государстве, тайно и явно презирая «чучмеков» в чумах и чалмах. Дружба переходила от насмешливой терпимости к пылкой любви по мере продвижения с востока на запад – от эвенков к эстонцам. Добравшись до Прибалтики, интернационализм переходил в западничество.
В начале 60-х балтийские республики ощущались воротами в мир готики, джаза, кафе на площадях – воротами в Европу. Сибиряки иногда спрашивали, какая валюта в Таллине. Столичные интеллигенты предпочитали прохладный Рижский залив всесоюзной здравнице Крыма. Писатели посылали сюда своих юных героев в поисках смысла жизни («Звездный билет» В. Аксенова). Поэты здесь почему-то переходили на английский («Друзья и враги, бывайте, гуд бай…» – «Осень в Сигулде» А. Вознесенского). И даже Иван Денисович Солженицына, далекий от споров западников с почвенниками, проникался любовью к прибалтам: «Эстонцев сколь Шухов ни видал – плохих людей ему не попадалось»