— Тихо, милай. Тихо.
Уложил обмякшее тело на землю, зашарил по карманам, за пазухой. Достал ключ, потом еще один. Поднес к фонарю, покачивающемуся на ветру. Первый ключ был тот, что покойник отобрал у пьяного поручика из другого вагона.
— Эхе-хе, — сокрушенно прошептал вахмистр, отшвыривая железку в снег. — Кабы десять рук да десять ног…
Второй ключ он поцеловал и спрятал в карман. Труп затолкал под вагон. Оглянулся. Быстро поднялся по ступенькам.
— Ваше благородие, ну что, надумал? — сказал он, приблизившись к прапорщику.
Левую руку при этом держал в кармане.
— Ты о чем?
— Знаешь о чем. Приехали мы. То самое место. Уходить пора.
Молодой офицер изменился в лице, заморгал. Попробовал повысить голос:
— Я тебя предупреждал! Не смей вести со мной такие разговоры! Я не доносчик, но говорю последний раз…
Однако тон был неуверенный, и Семенчук перебил начальника:
— Ты не говори. Ты слушай. Для кого золото стережем? Кому везем? Японцам? Большевикам? Пропала Расея. А ты молодой. Расправь крылья, не будь дураком. Жизня, парень, она короткая. После будешь локти кусать. А место самое верное. Спрячем — никто не сыщет. Когда поутихнет, вернемся.
Прапорщик сел. Его лицо шло красными пятнами.
— Ты же знаешь, Семенчук. У меня только ключ от двери. Ключ от решетки у главного хранителя.
Тут вахмистр вынул руку из кармана.
— Вот он, ключ. Давай, милай, не спи! Шевелись, сахарный! У меня лыжи припасены.
Заскрежетал замок, лязгнула стальная решетка, скрипнула дверь.
Под потолком хранилища зажглись лампы.
На деревянных полках лежали ящики: слева плоские, для слитков; справа повыше—для монет.
— Эх, нам бы сани, — плачуще посетовал Семенчук. — Пудов пять бы взяли. Ладно. Жадный куском подавился. Я пудовый ящик возьму, со слитками. Больше мне, калеке, не уволочь. Где твой мешок немецкий?
— Рюкзак.
— Ага. Сыпь в него империалы. Сколь унесешь. Только учти, дорога неблизкая.
Затрещали доски. В черно-белом кадре вдруг возникло ослепительное тягучее сияние — это засверкали слитки с клеймом.
— Господи, с ума сойду… — пропел Семенчук.
Опустился на колени, прижался к металлу небритой щекой. Из уголка глаза вытекла слеза.
Прапорщик Левицкий вернулся с рюкзаком и горстями сыпал в него звонкие, переливчатые монеты.
И вот похитители уже в лесу, далеко от железной дороги.
Впереди шел Семенчук широкой, мерной походкой бывалого лыжника. За спиной в мешке угадывался прямоугольный контур ящика.
Сзади, отталкиваясь палками, тащился Левицкий.
— Ах, ноченька, прощевай, милая, — приговаривал вахмистр, поглядывая в восточную сторону, где начинало розоветь небо. — Век не забуду.
— Что, ваше благородие, пристал? — крикнул он, обернувшись. — Много желтяков взял. Надорвешься. Ссыпь фунтов десять вон в то дупло. Я этот дуб запомню.
— Я лучше винтовку… — Прапорщик снял с плеча трехлинейку, бросил в снег. — Далеко еще?
— День да ночь. К другому утру выйдем.
— А поближе нельзя спрятать?
— Можно. Если без ума, на русский авось. Только я, милай, авося не уважаю. Там такое место, только черт сыщет. Сто лет пролежит, никто не тронет.
— Да что за место?