Дома всегда все подживает скорее…
Горе пришло разом с зимой. Какие ж тогда лягушки! Все под снегом. А есть ведь все равно хочется. И даже больше, чем летом. Конечно, без бабки Кольке перезимовалось бы легче. Ведь он все ел. И хлеб. И кукурузу. И сырое тесто прямо из дежки, если она была плохо прикрыта. Жил-то он в хате. Где же ему еще. В сенцах замерз бы в момент. Но что можно было поделать, когда бабке все мало и мало было. Как будто сдохнет ее поросенок, если Колька склюет из его ведра штук пять картошек!..
Да это ничего. Трудности повсюду есть. Хуже стало потом. С половины зимы. Когда Чибачиху посадили на яйца. Колька сроду ее не трогал. На что она ему сдалась такая! Он только интересовался, что она там делает в кошелке под лавкой. Сидит и сидит. А Чибачиха переживала, когда он подходил. Такой крик поднимала, что долго не вытерпишь.
Снегу навалило в конце прошлой зимы — страсть одна! По огородам совсем нельзя было пройти. А Колька пролез. К школе прямо. Знал откуда-то, что Костик там. Конечно, он мог и лететь, но холод же был. А по улице не захотел идти. Собак боялся… Костик увидел его из окна. Стоит в снегу и сипит. Лапы аж позеленели. Клюв заледенел. Крылья распушились… Костик принес тогда его домой на плече. А бабка… Это она выгнала Кольку на снег. Укусил, говорит. За ногу. Как будто он собака, чтоб кусать! Он ее только клюнул. Может, и больно ей было, но ведь и Кольке не сладко от рушника… Она ж его все время стегала… Мало ей все… Поросенка жалела… Чибачиху берегла…
Это рассказал мне сам Костик Мухин. Мы сидели на берегу озера. Далеко впереди, над сизой грядой леса, большим, пламенным крылом размахнулся закат. Какая-то птица пешком пробиралась через осоку у наших ног. Я ждал конца, а Костик молчал.
— Ну? — осторожно спросил я.
— Ничего больше, — шепотом сказал Костик. Он трудно и затаенно ревел без слез. В таких случаях нельзя утешать человека, и я спустился к осоке и вспугнул дикую утку. Она полетела над самой водой и нырнула на середине озера.
— Ну? — не оборачиваясь, снова спросил я.
— Дальше не надо!
Костик крикнул это как под болью, и я запоздало понял, что продолжать рассказ не нужно.
1964 г.
Первое письмо
Прошлым летом я жил в Лосевке — дачной деревне из полутора десятков домов, притаившихся на опушке знаменитой в нашем краю пущи. Хозяин, у которого я снимал жилье, числился в артели надомным сапожником, зачем-то притворялся хворым и душевным человеком. У него были разноцветные глаза — один голубой, а другой карий. Голубой обливал лаской, карий — злобой. Просыпался хозяин чуть свет, шел в одном белье в палисадник, просовывал голову в окно моей комнаты и, опасливо трогая клавиатуру пишущей машинки, сиповатым со сна голосом спрашивал:
— Уже маракуете?
— Тружусь, Адам Егорович, — коротко отвечал я, но это не сообщало ему уважения к моему занятию. Он тихонько хихикал и подмигивал темноватым глазом, будто намекал на что-то скверное, что я только что украдкой сделал, а он подглядел. Потом вытирал глаза, хотя оставались они сухими и хитровато настороженными, и в десятый раз допытывался: