Да, я устал. Устал ждать, устал думать, я устал от самого себя.
Моя Алиша. Как ты была добра ко мне. Solamen miseris socios habuisse doloris. «Спутников в горе иметь – утешенье страдальца». Когда я думаю о тебе, Алиша, думаю о том, что мы есть друг для друга, я вспоминаю, как мальчишкой отправился в цирюльню. Прости меня, ведь память – единственная мера всех вещей для меня, и тот случай имел куда большее значение, чем ты могла бы подумать. В маленьком городке, где прошло мое детство, была всего одна цирюльня, и она была чем-то вроде клуба. Я отправился туда днем в субботу в сопровождении отца, в это мужское святилище. Опьяняющие запахи. Кожа, тальк, тоники. Гребни в аквамариновой ванночке для дезинфекции. Шипение и треск старенького радио, станция, на которой шли передачи и музыка для мужчин, разносясь над зелеными полями штата. Я сел в кресло со старой красной потрескавшейся виниловой обивкой, рядом сел отец. Мужчинам покрывали лица пеной, брили бороды и усы. Владельцем заведения был летчик-бомбардировщик, воевавший во Вторую мировую, местная знаменитость. На стене позади кассы висела его фотография в молодости. Под его щелкающими ножницами и жужжащей бритвой каждый мужской череп нашего городка превращался в идеальную имитацию его самого в молодости, в тот самый день, когда он, натянув очки и обмотав шею шарфом, забрался в самолет и поднялся в небеса, чтобы перелететь океан и разнести вдребезги самураев.
Настала моя очередь, и меня позвали. Окружающие улыбались и подмигивали. Я уселся – на доску, которую поставили на хромированные подлокотники кресла, – а цирюльник, взмахнув пеньюаром, как тореадор плащом, накинул его на меня, как на статую, которую должны снести, и обмотал мне шею туалетной бумагой. И тут я заметил зеркала. Одно на стене передо мной, одно позади, и в них мои лица отразились, уходя в бесконечность. От этого я вдруг почувствовал экзистенциальную тошноту. Бесконечность. Я знал это слово, но мир детства конечен и отчетлив. Поглядеть в сердцевину бесконечности, увидеть собственное отражение, размноженное миллион раз – это зрелище повергло меня в глубокое замешательство. Тем временем цирюльник жизнерадостно принялся за свое дело, не переставая беззаботно болтать с моим отцом на разные взрослые темы. Я решил, что надо полностью сосредоточиться на первом отражении, что это как-то поможет отвлечься от остальных, но получилось наоборот. Я еще четче осознал бесконечное множество моих образов, скрывающихся за ним. Бесконечность, бесконечность, бесконечность.
Но потом случилось и кое-что еще. Мое замешательство прошло. Роскошная обстановка заведения, тихое пощелкивание ножниц у шеи – всё это погрузило меня в восхищенный транс. Я вдруг кое-что понял. Я не просто нечто малое и единичное. На самом деле я множественен. Продолжая вглядываться, я будто начал находить в этой бесконечности моих друзей маленькие различия. У одного глаза чуть ближе посажены, у другого уши чуть выше, третий сидит чуть ниже. Чтобы проверить мою теорию, я решил слегка пошевелиться – скосил взгляд туда-сюда, сморщил нос, моргнул сначала одним глазом, потом другим. Каждая из версий меня отозвалась на это, но тем не менее я различил крохотную задержку, кратчайший промежуток времени между моим действием и тем, как его повторяли мои бесчисленные отражения. Цирюльник сказал мне, что, если я буду вертеться, он мне может случайно ухо отстричь – ответом на что был дружный мужской смех, – но его слова не возымели эффекта, настолько я был погружен в свое открытие. Это стало чем-то вроде игры. Фэннинг сказал – высунь язык. Фэннинг сказал – подними один палец. Какая восхитительная власть!