Продукты Ефим Зиновьевич закупал на рынках самолично, его знали и оставляли всегда лучшее — нет, не за то, что переплачивал: его уважали. Он ценил и уважал продукт, он его любил, а значит, любил и тех, кто его продавал и выращивал. Все эти концентраты, консерванты и «Анкл Бенсы» — для глупых недоумков, так и не научившихся ценить вкус рассыпчатой белой картошечки, чуть присыпанной крупной солью и окропленной постным маслицем…
Ефим Зиновьевич любил жизнь. Он любил се и как средство что-то заработать, чего-то добиться, но главное — он любил сам процесс. И потому был абсолютно здоров. И счастлив.
Ефим Зиновьевич Кругленький знал мир, в котором жил. Это только простаки полагают, что мир искусства держится на таланте, вдохновении, на чем-то зыбком и возвышенном. Чушь собачья. Уж он-то знал! Этот мир душит, питается, живет сплетнями, интригами, завистью, подлостью и жестокостью, без этого он не сможет существовать, это его кровь, это его нервная система, это питает его мозг… В таком мире Ефим Зиновьевич чувствовал себя комфортно. Он умел предавать. Прежде чем успевали предать его. Он знал в этом вкус, — это и была настоящая жизнь, настоящая борьба, в которой, как он полагал, ему не было равных.
Даже ситуации совсем пропащие он умел оборачивать себе на пользу. Сейчас же на его пользу работало все. Главное — вовремя сориентироваться.
Кругленький не забыл, как сориентировался когда-то. Очень вовремя. Это было лет пятнадцать назад — как раз тогда, когда его имя, фамилия, выговор, внешность и беспартийность — в анкетах он писался украинцем — грозили поставить крест (хе-хе, экая ирония) на его и без того не самой блестящей карьере, на его благосостоянии, пусть и небольшом, но прочном. Тогда он думал. Думал трудно, напряженно. И был готов уже идти на Лубянку и, как последний поц, предложить свои услуги этим круглоголовым дебильчикам из «пятерки» — борцам с идеологическими диверсиями.
Но то ли на лице его уже отпечаталось что-то, то ли действительно мысли и намерения наши обладают необъяснимым свойством сообщаться другим, а только идти ему никуда не пришлось. К нему подошли сами. Подошли нежно и ненавязчиво — он ожидал чего-то серо-неприметного, с затемненными стеклами на глазах, — а объявился полный субъект в экстравагантном по тем временам галстуке, лысый, полногубый, улыбающийся ровными, прекрасно изготовленными перламутровыми зубами.
И попросил содействия в устройстве некоей девицы в некую телевизионную программу. Дело обычное, — необычным являлось то, что субъект был совершенно «левый» и с такой просьбой подходить к Ефиму не было ему никакого резона. Но чутье, оно как мастерство, его не пропьешь… Что-то было в интонациях полного этакое…
Кругленький просьбу выполнил. И даже старательно. Субъект исчез, девчушка-протеже вещала нечто и лупала пустенькими глазками в камеру, прошел месяц, другой, тучи ходили над кучеряво-лысеющей головой Кругленького, и он начал было уже гадать — а не спорол ли крутую лажу? Таки нет! Сыпались все: маститейшие чахнули за коньяком — не снимали, известнейших клеймили за отсутствие активной жизненной позиции, нового героя, воспитательного звучания…