На Набережной сомнамбулы – неожиданно много, и все, как бильярдные шары, – в броуновском движении, натыкаются на стены под острыми углами, отражаются, создают хаос, я несколько раз натыкался, и Костромина тоже натыкалась, куда только СЭС смотрит.
Потом короткая улица Горького, тут памятник библиотеке в натуральную величину и переулок Памятников – они стоят в беспросветных сумерках и смотрят в небо, а дальше уже и Автодорожная.
Автодорожная на самом западе, рядом с трамвайным депо. Рано еще, провода без электричества, вагоновожатые вручную выкатывают свои трамваи на рельсы и поют железнодорожные песни. В каждом трамвае всегда два вожатых, на случай, если у одного вдруг начнется приступ равнодушия, то другой подменит товарища. Говорят, что если вагоновожатые долго работают в парах, то рано или поздно они становятся друг на друга похожи, как братья.
На Автодорожной, возле Дома с асами мы остановились, я высморкал из носа затычки и втянул воздух уже медленно, осторожно.
– Там, – указал я пальцем. – Кузя там. Ушел туда.
Я чувствовал собаку Костроминой. Чувствовал даже запах самой Костроминой, оставшийся на ее собаке. Глупый пес Кузя жрал рыбу, рядом была коробка из-под фейерверков.
– Где-то пять километров, – сказал я. – Туда.
Мы пошли. Мы пробежали много, километра четыре и в изрядном темпе, и я не чувствовал никакой усталости. А Костромина только делала вид. Она лучше всех делает вид, если бы проводились чемпионаты по к.б., Кострома не слезала бы с пьедестала почета. Мы бы еще могли пробежать, но этого не стоило делать, собака могла испугаться и скрыться, снова потребовалось бы вынюхивать город, а у меня мозг не железный.
Свернули с улицы Бабушкина в проулок, затем в другой, в третий, проулки, проходные дворы, улочки с названиями, смытыми дождем, я уверенно держал собачий запах, четко висевший в воздухе.
Костромина поторапливала, но я сдерживался, стараясь шагать спокойно и по возможности незаметно.
Кузя сидел в канаве. На улице …Конского, первая часть названия была прочно размыта. Перед ним лежала горка рыбьих голов, которые Кузя с явным и большим удовольствием поедал. Брызжа слюной, тухлым рыбным соком и гнилыми селедочными глазами.
– Кузя. – Кострома кинулась было к своей собачине, но я поймал.
– Стоп, – прошипел я. – Не спеши. Улыбайся.
– Собакам нельзя улыбаться, – ответила Кострома, – они воспринимают улыбку как оскал…
– Тогда не улыбайся. Скажи ему что-нибудь.
– Кузя, – сказала Кострома.
Кузя уронил рыбью голову, поглядел на нас недоверчиво.
– Кузя, иди ко мне, – позвала Кострома.
Кузя произнес что-то неразборчивое, завалился на бок и принялся самозабвенно валяться в тухлятине. Притявкивая, переворачиваясь, наслаждаясь жизнью.
– Иди сюда… – позвала Кострома уже не совсем уверенно.
Но Кузя и не думал слушаться, продолжал валяться.
– По-моему, ему нравится, – сказал я. – Он счастлив…
– Кузя, мальчик мой…
Кострома протянула к собаке руку. И тут случилось так: собака Кузя перестал возиться в своей мерзости – откуда тут, кстати, эти головы? – и однозначно злобно зарычал.