Через какое-то время вернулся хозяин с длинной глиняной трубкой, со слегка изогнутым чубуком и маленькой чашечкой на конце. Росс просветил меня, как должен держаться опытный курильщик опиума, поэтому я поднес чашечку к глазам, потер лежащую внутри бурую пасту, подцепил немного ногтем и поднес к носу, чтобы понюхать, а затем лизнул, пробуя на вкус, как будто мог почувствовать разницу между турецким и персидским зельем. На мой взгляд, паста не имела ни вкуса, ни запаха, но я кивнул и подмигнул китайцу, и тот быстро удалился.
Положив трубку чашечкой на фонарь, я дождался, когда опиум наберется энергии и начнет тлеть. Мне было сказано, что паста невосприимчива к открытому огню; только приложение тепла, переданного через мягкие металлы, воспламеняет ее, начиная алхимическое волшебство. Несомненно, за мной наблюдали, поэтому когда я увидел струйки дыма, я взял трубку в рот и затянулся.
Не произошло ровным счетом ничего. Странно, Кольридж увидел неведомые страны после того, как его воображение раскрепостилось благодаря таинственным способностям зелья, но я ничего не увидел. Я заморгал, думая: рассказы про опиум явно преувеличены.
И тут… ого, а это уже было очень интересно. Чувство удовольствия, которое можно назвать только словом «острое». Кожа моя стала мягкой, тело наполнилось приятным теплом. Через считаные мгновения «острое» преобразовалось в «постоянное». Удовольствие стало общим. Я словно забыл, кто я такой и зачем здесь нахожусь. Я откинулся назад, и на какой-то миг мне показалось, что я нашел рай. Тьфу ты, черт! Слишком рано, чтобы утверждать подобное, поскольку уже следующее мгновение завершило мое путешествие по верхним уровням волшебной маковой страны и привело меня к той цели, которую сотворил для меня опиум.
Я очутился в концертном зале, один, но хорошо одетый. На сцене стояла моя сестра[65]. Аплодисменты были оглушительными, хотя опять же я был совершенно один на рядах кресел, обитых красным плюшем, и я не хлопал. Люси, моя любимая, с изяществом принимала воодушевление невидимой публики. Она была прекрасна в шелковом платье с глубоким вырезом; маленькая упругая грудь красовалась под лебединой шеей, украшенной ниткой жемчуга; на ее красивом лице застыла спокойная уверенность.
Люси запела. Кажется, это была ария из Вагнера, из тех, что мягче, романтичнее, ничего про черные тучи и воинствующих северных богов, крушащих друг друга мечами и топорами. Голос у нее был прекрасный, но, как это ни странно, каждая нота, вырвавшаяся у нее из горла, зависала в воздухе, превращаясь в птицу с ярким оперением.
Она стояла, увенчанная короной. Великолепие музыки бережно хранилось в разноцветных перьях над ней, и в целом это внушало благоговейный трепет. Казалось, то была сцена из какого-то благочестивого обряда. Бог, кем бы он ни был, официально выражал Люси свое восхищение.
Я всегда ненавидел свою сестру. В то время как мне приходилось бороться, она блаженно парила в небесах. В то время как я спотыкался и падал, она торжествовала победу. В то время как меня не любили, ее боготворили. Я был убежден в том, что Люси прислали сюда в насмешку над моими многочисленными неудачами, отсутствием таланта и прилежания, моей грубостью, скользким лицемерием, сознанием того, что музыка, в нашей семье бывшая рекой жизни, в моей судьбе ничего не значит, в то время как на сестру она проливалась бриллиантовым дождем.