А я, допустим, скажу: слушай, у меня тут внизу машина, поехали в Атлантик-Сити на пару дней. Генри! У тебя нет машины и нет двадцати баксов.
Не садись… продолжай движение.
Я стоял у барьера, огораживающего зал, и наблюдал, как они проплывают мимо. Да это не безобидный отдых, это серьезный бизнес. На всех стенах зала таблички, гласящие: «Непристойные танцы запрещаются». Понятно. Не вредно поразвесить таблички на каждом углу. В Помпеях, в лупанариях,>{47} наверное, подвешивали фаллос. А здесь на американский лад. Но означает то же самое. Я не должен думать о Помпеях, иначе придется вновь сесть за книгу.
Продолжай движение, Генри. Сосредоточься на музыке. Я силился вообразить, как приятно провел бы время, будь у меня деньги на целую ленту билетиков, но чем больше усилий прикладывал, тем хуже получалось. И вот я стою по колено в лаве, и газ душит меня. Помпейцев убила не лава, их погубил ядовитый газ, извергнутый вулканом. Теперь понятно, почему лава застигла их в столь странных позах, со спущенными штанами, вот как это случилось. Если вдруг Нью-Йорк постигнет та же участь — что за музей выйдет! Мой друг Мактрегор, стоящий у раковины, скребущий член… маэстро абортов Ист-Сайда с руками по локоть в крови… монашки на кровати, мастурбирующие друг друга… аукционист с колотушкой в руке… телефонные барышни у коммутатора… Д. П. Морганана,>{48} сидящий на толчке, безмятежно подтирающий жопу… детективы с дубинками, чинящие пристрастный допрос… стриптизерки, дающие последний стриптиз…
Стою по колено в лаве, глаза застилает сперма: Д. П. Морганана безмятежно подтирает жопу, пока телефонные барышни подключают коммутаторы, пока детективы с резиновыми дубинками ведут пристрастный допрос, пока мой друг Макгрегор выскребает микробы из члена, проветривает его, изучает под микроскопом. Все застигнуты со спущенными штанами, включая стриптизерок, которые вовсе не носят штанов, не носят бород, не носят усов, лишь лоскуток, прикрывающий маленькие подмигивающие пизденки. Сестра Антолина лежит на монастырской кровати с туго подвязанной требухой, руки уперты в бока, и ждет Воскресения, ждет, ждет жизни без грыжи, без полового акта, без греха, без дьявола, а сама в это время грызет печенье, красный перец, дивные маслины, маленькую головку сыра. Еврейские парни в Ист-Сайде, в Гарлеме, Бронксе, Канарси, Браунсвилле поднимают и опускают жалюзи, попрошайничают, клянчат, опрокидывают сосисочные автоматы, забивают сточные трубы, словно черти грабят на улице, а если вы пикнете, вы пикнете в последний раз. Когда бы я имел в кармане двенадцать сот билетиков в «роллс-ройс», поджидающий меня у входа, я бы провел время замечательно до изнеможения, и всех бы отведал, невзирая на возраст, пол, расу, национальность, вероисповедание, место рождения и воспитание. Такие, как я, не растворяются: я — это я, а мир — это мир. Мир делится на три части, из которых две составляют фрикадельки и спагетти, а третья — громадный сифилитический шанкр. Надменная, выточенная, будто статуэтка, вероятно, в любви не лучше холодной индейки, нечто вроде can anonytе, залепленной золотым листом и оловянной фольгой. Оборотной стороной отчаяния и утраты иллюзий всегда оказывается отсутствие худшего и дивиденды уныния. Нет ничего скучнее и отвратительнее разгула веселости, схваченной щелчком механического глаза механической эпохи: жизни, вызревающей в черном ящике, негатива, тронутого кислотой, дающего одномоментное подобие небытия. На дальней окраине этого одномоментного небытия появляется мой друг Макгрегор, становится рядом со мной, и с ним та, о ком он говорил, нимфоманка по имени Паула. Ее раскачивающаяся походка свободна и развязна, она может принять и спереди и сзади, а все ее движения излучаются из области паха, всегда в равновесии, всегда готовы плыть, извиваться, вертеться, обжимать, глазами хлопать, ногами сучить, плотью дрожать, словно озеро, рябое от бриза. Это само воплощение сексуальной галлюцинации: морская нимфа, дергающаяся в руках маньяка. Я наблюдал за ними, пока они, тесно прижавшись друг к другу, судорожно передвигались по залу. Их движения напоминали брачные игры осьминога. Между покачивающихся щупалец мерцает и вспыхивает музыка, то рассыпающаяся каскадом спермы и розовой воды, то опять собирающаяся в маслянистую струю, столб без опоры, то разрушающаяся как мел, оставляя верхнюю часть ноги фосфоресцировать: зебра, стоящая в бассейне золотой патоки, одна нога полосатая, другая оплавленная. Золотой паточный осьминог с резиновыми сочленениями и оплывшими конечностями, его половые признаки то распускаются, то сплетаются узлом. На дне морском устрицы корчатся в пляске святого Витта, иные стиснули челюсти, иные не разнимут колен. Музыка брызжет крысиным ядом, ядом гремучих змей, тухлым дыханием гардений, слюной священного яка, потом выхухоля, сладкой ностальгией прокаженного. Эта музыка — диаррея, озеро бензина, затхлое от тараканов и выдержанной лошадиной мочи. Пустяковые возгласы — это слюнявая пена эпилептика, полуночная испарина падшего негра, онанируемого евреем. Вся Америка — это вой тромбона, надломленное, исступленное ржание дюгоней, пропадающих в гангрене на мысе Гаттерас, в Пойнт-Ломе, на Лабрадоре, в Канарси и в промежуточных пунктах. Осьминог отплясывает неслыханную румбу Плюющегося Дьявола,