Навещал розовый. Он следил за деяниями Ивана в целом одобрительно, но с растущим разочарованием. Когда живого места не осталось на стенах, на полу, на потолке, на мебели и на самом Иване (себя метил красным карандашом, куда только доставала рука), не выдержал, вздохнул и произнес:
– Эх-ма, человеки, человечки, человечишки! Ненадолго же вас хватает.
Иван, охваченный духом гордости и противоречия, взял последний представляющий еще положительную величину карандаш и в похожие на амбарные замки шестерки с хрустом вписал новые – маленькие, как замочные скважины.
– Отдохните, – милостиво предложил розовый, и Иван затеял дискуссию:
– Ты ведь пришел по мою душу? Так зачем было избирать такой занудный способ искушения? Мне и неприятно и обидно.
– Чего же вам угодно, почтеннейший? – спросил, в свою очередь, розовый. – Лучший метод искушения – тот, который действует. Та истина верней, которая лучше в употреблении. А у вас клеймят философию прагматизма. Нам это тоже неприятно и обидно.
Иван рассмеялся.
– Показал бы хоть что-нибудь этакое… – и шепотом добавил: – Порнографическое.
– Порнографии, почтеннейший, вокруг вас предостаточно и без моего участия.
– Я в смысле – возбуждающего… Розовый поднял руку – и зелененькие возбуждающе запрыгали. Иван в ужасе закричал:
– У-бери, у-бери это, не-не надо!
Розовый рассердился, буркнул:
– Так занимайся же своими шестерками!
И исчез.
Устав от шестерок, Иван задумался. И какая-то мысль, еще неясная, не давала ему покоя: «По поводу шестерок…»
По поводу шестерок опять заглянул розовый.
И как-то само собой сказалось:
– А ведь в ином году бывает и на день больше. Раз в четыре года. Один на четыре… Это четвертинка выходит. Надо бы четвертинку прибавить…
Розовый рассердился невероятно.
– О, людищи, человечищи! Идеальным, идеальным пужаешь их, вникаешь, стараешься – а им четвертинку подай! Вы попрошайка, почтеннейший!
И розовый с негромким треском лопнул.
Иван зажмурил глаза, открыл – на том месте, где сидел розовый, прохладным блеском отливала четвертинка. Иван подошел нетвердо – зелененькие запищали, – приложился, хлебнул. Исчезли и синенькие, и зелененькие. Последний серенький замер, свесившись с люстры и превратившись в непарный носок.
Иван хлебнул еще раз – и провалился куда-то. А когда вынырнул, ему захотелось умереть. Над ним склонилось чье-то страшное лицо, и разбойничий голос прохрипел:
– Эк тебя, однако! Совсем закис, я погляжу. Реанимацию вызывали? Я вот тут доктора Галактиона привел – лучший реаниматор!
Иван со стоном приподнялся и в тумане увидел, что перед ним сидит его знакомец, поэт Горбань, а рядом… Господи, тот же розовый, только покрупнее и почему-то с усами.
– Галактион почти Табидзе, – представился розовый. – Полечимся, да?
И стал доставать откуда-то снизу бутылку за бутылкой…
– Стаканчики-то, стаканчики где у тебя? – засуетился Горбань, а почти Табидзе все доставал – теперь уже какие-то банки…
Что было дальше, Иван не помнил решительно.
Очнулся он оттого, что прямо по голове его маршировал целый полк – не меньше! – курсантов. Они готовились к параду и потому орали оглушительными, молодцеватыми и мерзкими голосами из оперы Глюка: