Может быть, вот так и «включается» инстинкт самосохранения?
Стыдно должно быть — испугалась какого-то… панка.
Но все равно пячусь обратно к двери.
Ровно на три шага, потому что мужчина расслабленно, медленно и тягуче, словно у него в запасе еще три века жизни, поворачивается на пятках.
У него глаза — голубые, как у тех мертвецов в известном сериале.
Слишком яркие и слишком безразличные.
Куртка наброшена на голое тело, не застёгнута. На плоском сухом животе — пара косых шрамов, уже побелевших от времени. На худой груди — еще один, свежий, кровоточащий.
Переносица опухла под испачканным пластырем.
В уголке рта — засохшая кровь.
На щеке — темная тень синяка.
Он немного наклоняет голову к левому плечу, и темно-рыжие взъерошенные волосы рваными прядями падают на глаза до самого носа.
Я не могу сдержать испуганный вздох.
Господи, этому мальчишке лет двадцать — не больше. Что с ним случилось?! Кто его так?
— Пришла покаяться, грешница?
Он снова затягивается. Смакует дым, долго перекатывает его во рту, словно экзотическое лакомство. Выпускает тонкой струйкой. Выдыхает со стоном боли… и какого-то порочного удовольствия.
«Всевышний, прости грешника, ибо не ведает он, что творит…»
Идет прямо на меня.
Не могу пошевелиться.
Не могу дышать.
Как будто мало мне было мерзкого взгляда Островского, чтобы теперь цепенеть от страха перед этим… полоумным юным Дьяволом.
Стыдно должно быть, он же просто… мальчишка.
Он останавливается так близко, что я чувствую тяжелую абсентную полынь его дыхания.
— Ты нужна здесь только ей, детка, — тычет в сторону Девы Марии зажатой между пальцами сигаретой. — Христос, я слышал, родился глухим…
У него улыбка безумца.
На его правой щеке следы от тяжело перенесенной ветряной сыпи: россыпь маленьких впадин по коже. Я пытаюсь не смотреть, но это — единственное место на его лице, которое не разбито и не кровоточит.
А я до смерти боюсь крови.
Тем более, когда она так близко, что ее соленый, с привкусом железа запах уже въедается в ноздри и пробуждает желание бежать со всех ног.
— Тебе лучше уйти, — слышу свой голос, как будто в наш странный диалог вдруг вторгся кто-то третий.
— Потому что я пьяный? — Дьявол демонстративно хлещет их узкого горлышка и даже не морщится, когда крепкое спиртное растекается по нижней губе. Это ведь спиртом — в свежую рану. Мне и помыслить о таком больно, а рыжему хоть бы что. — Всем нужен бог, детка. Особенно таким, как мы: кто приходит к нему под покровом ночи.
— Я — не такая как ты! — слишком громко.
Он еле заметно и снова с ленцой приподнимает бровь. Отклоняется, чтобы рассмотреть меня с ног до головы. Хочется съежиться под этим оценивающим взглядом. Он словно в душу, куда-то так глубоко, что становится почти физически больно.
— У тебя вид училки, которая проверяет тетрадки и, черкая ошибки красной пастой, мечтает, чтобы хулиган с задней парты отодрал ее в задницу в лаборатории по физике. Пришла покаяться в грязных помыслах?
Он вальяжно, как какой-то бог смерти из японской мифологии — с нашей разницей в росте и его худобой выглядит именно так — наклоняется к моему лицу, проводит по губам кончиком фильтра, и я понятия не имею, почему до сих пор не сбегаю.