Утром в пятницу Джим и его свита вылетели в Лос-Анджелес, где воссоединились с остальными “Doors” – они вернулись раньше на той же неделе – и оттуда автобусом поехали на север, в Бэйкерсфилд на первый концерт, на следующий день – на юг, в Сан-Диего – на второй. Концерты получились сильные, но Джима они утомили.
Видимо, обретя второе дыхание, Джим отправился с Бэйбом пить. “Мы были так измучены! вспоминает Бэйб. – Просто смеялись и смеялись, катаясь по улице”. Стюардессам, бывшим вместе с Джимом и Бэйбом, было не так весело. Они незаметно ушли. Джим и Бэйб продолжали смеяться. Смеяться и смеяться.
Затем они вернулись во Флориду, и там Джим всю ночь не ложился спать, до восьми утра проболтав под кока -колу со своим другом драматургом Харвеем Перром, который теперь занимался рекламой на “Elektra”.
В 8 утра Джим прервал разговор, заказал из комнаты обслуживания арбуз и съел больше половины его, а затем в отделении “D” снова встретился со своими адвокатами. По расписанию сегодня выступало ещё четверо свидетелей обвинения, все они были полицейскими и агентами в штатском, которые тоже слышали богохульство или заявляли, что видели половые органы Джима. Один из них даже сказал, что член Джима был “в процессе эрекции ”.
В среду Джим, Рэй и Бэйб съездили в “Everglades”, где они покатались на аэролодке и посмотрели на борьбу крокодилов, а также попробовали лягушачьи лапки и употребили немного хэша.
В четверг они снова были в отделении “D”, где прошла ещё одна волна свидетелей обвинения: трое полицейских и одна “гражданская”, которая работала в полиции на коммутаторе и которую на концерт пропустил знакомый полицейский. Все они говорили чтото обвинительное, а в ответ на вопрос Макса: “Если Джим вёл себя столь непристойно, то почему его никто не арестовал после выступления за кулисами?” один из свидетелей заявил, что они боялись недовольства толпы.
Какая толпа? – спросил Макс. – В раздевалке не было никого, кроме “Doors”, их друзей и полиции.
Вопрос остался без ответа и был вскоре забыт, как только обвинение представило в качестве улики запись, сделанную на кассету кем-то из зрителей. Магнитофон поставили на перила скамьи присяжных и включили воспроизведение. В следующие 65 минут зал был заполнен дымчатыми звуками музыки “Doors” и раскатами голоса Джима Моррисона.
Никто не хочет полюбить мою задницу?.. Вы все – скопище трахнутых идиотов! Вы все скопище рабов!… Я не говорю о революции, я говорю о том, что стоит немного повеселиться… Я говорю о любви… Я хочу изменить мир… О, я хочу видеть здесь какоенибудь действие, я хочу видетьздесь какое-нибудь действие, я хочу увидеть хоть несколько человек, которые пришли сюда и веселятся. Нет пределов, нет законов, ну!
Видите, – говорит Харвей Перр, – Джим и Макс согласились на прослушивание записи потому, что они хотели показать, что всё это было в контексте, в ритме. Это было что-то вроде стихов, чувства, и, они говорили, непристойность была их неотъемлемой частью. Когда он сказал “fuck”, он имел в виду “любовь”. “Fuck” означает “любовь”. Я имею в виду, что он действительно говорил публике непристойности – о восстании, восстании против сверхдорогих билетов, восстании против системы, и призывал любить друг друга. Он сказал: “Любите своего соседа”. И всё это было ритмично, почти совпадая с ритмом одного из его стихотворений. Это было похожена большую, скандальную, пьяную поэму, рассказывающую о восстании. Это было похоже на Дилана Томаса.