Комната была чисто выметена, недавно оклеена обоями. Что было нехорошо - так это черные пятна по углам и наглухо закрытые форточки.
"Так. Убирают. Присмотр. Заботу проявляют. Дом призрения открыли. А профессиональную домработницу, - что прислал он, - выгнали. Не понравилась. Не из музкомедии. Не из балагана! Что это за пятна?"
Встав и делая вид, что разминается, Агавин пошел к окну. Пятна оказались обычным, бархатистым, зеленым, слабо-пенициллиновым телом плесени.
"Да это ж тина! Растеньица! Амебы. Жить хотят. Как и мы. Мы ведь тоже тина".
Сев, Агавин прикрыл глаза. Надо было выложить из сумки то, что он привез для матери и сейчас же, немедленно, уходить.
- А мне сказали, - ты умер. И позавчера как раз год тебе исполнился. Я и записку в церковь через Нюсеньку послала. Ну умер, думаю я себе, и ладно. На том свете - легче ведь. Умер - и Бог с ним...
- Что вы несете! Вот он я. Перед вами. Никакого того света нет!
- Да я ведь ничего... Может, и нет того света, а только легче там. Уж ты мне поверь. А что тебя вижу... Так ко мне всякие видения бывают.
- Вам не надо ли чего? Я привез.
Старуха пригладила коричневое платье такими же коричневыми руками и, лучась пергаментным лицом, указала на кровать.
- Надо. Туда, Минечка, ставь! В храм, все в храм отдам!
- Я не Минечка! И вы это знаете! Бросьте! Это Минечка ваш умер, а не я! И умер он в шестьдесят четвертом! В шестидесятые! А сейчас - девяностые! Соображаете ведь, небось, по годам-то еще?
- Правильно, правильно! Соображаю я! А насчет Минечки это я так... На всяк про всяк. Вдруг, думаю, Минечку назову - и опять его увижу... Ты, Сеня, не обижайся, просто мне Минечку позвать захотелось, - испугалась старуха. - Знаю, знаю, что Минечка умер. И ты умер. А я за грехи - жива. За грехи ведь жизнь дается, за них и отбирается! А долгая жизнь - за грехи особенные дается!
Агавин встал. Музкомедия стала выходить за все возможные рамки. Он хотел выгрузить из сумки то, что привез матери, с треском раскрыл молнию, но тут же ее и застегнул, а сумку, уронив на пол, пнул ногой. Сумка булькнула, поехала к кровати.
- Не притворяйтесь! - вдруг, не помня себя, завизжал Агавин. Кончайте муздрам! - он кинулся к форточке, одним ударом вышиб створки наружу. - Форточки открывать надо! А то...
- Сердитый какой, ой-ой! - продолжала кривляться старуха. - А чего сердиться? Сердиться вовсе и нечего. Минечка и не сердился никогда... А что форточки не открываю - так боюсь: дух мой через них выйдет.
Агавин выбежал от матери в бешенстве. Притворство восьмидесятивосьмилетней карги было невыносимо! Хотелось выть, кусаться. Запал кусачий, однако, быстро кончился, ему на смену явился какой-то стойкий, невыводимый страх.
"Вдруг правду старуха говорит? Вдруг умер я? Или вскоре как Минечка: тю-тю! Нет! Не дамся! Есть врачи. Правительство есть. Пусть оживляют. Ре-анимируют! Вставляют что надо! Я шестидесятник! Заслужил!"
В те дни Агавин и решил возвратиться в "Аналитическую газету".
В "Аналитичке" его встретили нервной дрожью.
"Агавин возвращается!" Это было невероятно. Сенсационно это было! Возвращается вместо сбежавшего в "Доводы рынка" Прощелыгина, возвращается значит, будут смелые сексуально-политические и оккультно-параноидальные расследования! Будет роздано всем сестрам по серьгам, дано каждой твари по харе! Сунуто будет дрючком в мошонку всем аналитикам старой школы, а уж если говорить откровенно - аналитконсервам. Много чего будет! А писать в столовой Агавин перестанет. Зачем? Туалетов в редакции много...