В Чистом пошли дальше: они начисто отказались от унылых, рутинных занятий вроде хлебопечения или сталелитья, к минимуму свели заботы о прокорме, весь день посвящали нарочито бессмысленной деятельности, раскрепощавшей ум… «Вот твоя гимнастика», — вспомнилось ему. Что ж, не худшая гимнастика. Да и разве перенесение бревна или копание ямы менее осмысленны, чем долгая и унылая, изо дня в день, работа на прокорм, на унитаз, работа, от которой никому ни жарко ни холодно, работа, после которой наливаешься пивом у телевизора и проваливаешься в сон? Чистое потому и было Чистым, что являло собой пример предельно очищенной жизни, в которой все условности были отброшены, все механизмы обнажены; жизнь во всей ослепительной наготе, графическая модель, косточка без персика — вот что они устроили в сибирской тайге, уважительно расступившейся перед великим и бессмысленным страданием — единственным, что отличало человека от прочих тварей. Смысл жизни был не в зарабатывании денег на хлеб, не в строительстве домов, которые рано или поздно обречены рухнуть, не в сочинении книг, количество которых, множась, совершенно уничтожало значение новых; смысл жизни был не в истреблении себе подобных, не в захвате чужих земель, не в жалкой, животной по своей сути борьбе за существование, — он был в причинении и переживании боли, бессмысленной и бесполезной, то угнетающей, то возвышающей душу. Боль была поставлена во главу угла — не тупая боль избиваемого животного, но высокая метафизика наказания, перед лицом которого все равны; боль утонченного мучительства, боль-катарсис, боль-облегчение! Этот поистине сверхчеловеческий замысел имел единственный недостаток — он был слишком высок; но когда-нибудь дозреют же все!
Восхищенно замерев перед этой ледяной абстракцией, Рогов не замечал ни усиливающегося ветра, ни глухо гудящего в отдалении леса. Ежели бы теперь внезапно расчистилось небо и проступила ясная темно-синяя твердь, звезды, отрастающий ноготь месяца — это как нельзя больше соответствовало бы внезапной и ослепительной ясности в его душе. Но ничего подобного не произошло — природа не терпит спецэффектов.
Анна с небольшим рюкзаком за плечами ждала его у крыльца, ежась и притоптывая, пристукивая сапогом о сапог. На кончике носа у нее блестела капля: холодно, товарищи, холодно!
— Ты б еще подольше! — шепотом крикнула она. — Кто-нибудь видел?
— Дневальный только… — О случае с Николкой Рогов умолчал.
— Ну, дневальный у вас сегодня тупой, — спокойно сказала Анна. — Ладно, пошли. — И быстро пошла к лесу. Рогов еле поспевал за ней.
— Мы куда? — спросил он, когда они подошли к первым деревьям.
— Выведу тебя. Убьют тебя наши, больно ты прям для них.
Рогов чувствовал одновременно и безумное облегчение, и почти невыносимое презрение к себе: только что ему открылась высшая, истинная жизнь — и он оказался так позорно не готов к ней! Но ничего, у него будет еще время охладеть к земным соблазнам и вернуться сюда.
— Скажи, — спросил он, — не знаешь ли ты кого здесь по фамилии Скалдин?
— Откуда мне знать. — Она не обернулась, уверенно и быстро идя между высоких стволов. — Мы по именам общаемся, имена сами себе даем. Я тоже не всю жизнь Анной была.