— Он так полагал — и ошибся.
— И вы смогли в это поверить, вы первая, любимая моя матушка.
— О, он ошибся… ошиблась и я… Ошибались мы все, и тому была причина, бедное мое дитя, — добавила вполголоса и очень мягко г-жа Снарт, — ведь проповедь, которую вы прочли…
— … оказалась отвратительной, не правда ли?.. Но не бойтесь, на этот раз она будет иной…
— И что вы будете завтра проповедовать, дорогое мое дитя?
— Еще не знаю, матушка.
— Как, ваша проповедь еще не написана?
— Она была написана… Я разорвал ее при въезде в деревню.
— Но почему?
— Потому что она была, возможно, еще хуже первой.
— Многое же вы осознали, прежде чем в этом признаться.
— Отныне я так буду смотреть на все мои проповеди, матушка, ведь если раньше при сочинении их главенствовал разум, ложность которого я начинаю понимать, то теперь судить их будет мое сердце, в котором, надеюсь, есть добро и справедливость.
— Что ж, — сказала вдова, — идите в вашу комнату; ведь именно там в течение двадцати пяти лет почтенный пастор сочинял свои проповеди.
Быть может, это не были образцы красноречия, но зато это были призывы к состраданию, к милосердию, к братству, примеры которых он приводил.
Простые и добрые деревенские жители любили его, находя его таким же простым и добрым, как они сами. Не тщитесь написать лучше, чем он: написать столь же хорошо будет достаточным для вашего счастья и вашего спасения.
— О, успокойтесь, дорогая моя матушка, — сказал я ей. — Начиная с этого дня, поскольку я буду равняться только на вашу доброту, я тем самым окажусь под покровительством тех, кто любил вас; они меня вдохновят, и все будет хорошо.
Я снова пожал ей руку и направился в мою комнату; но напрасно я пытался обдумать мою проповедь — это оказалось невозможным. Я мог только перебирать в памяти все то, что сказала мне эта чудесная женщина, и восхищаться теми образцами сострадания, мужества и смирения, какие порою Всевышний таит в каком-нибудь забытом уголке земли.
Наступило время ужина; г-жа Снарт сама приготовила его для меня: после смерти мужа она отказалась от служанки.
Подав на стол, она позвала меня.
Я, дорогой мой Петрус, обладал отменным аппетитом, аппетитом двадцатитрехлетнего человека, и более того — сердце мое было умиротворено и не омрачено заботой о завтрашнем дне, ведь на этот раз я чувствовал, что Господь со мной, и ничуть в том не сомневался.
Бедная же моя матушка, напротив, ела с трудом и выпила только стакан воды. Когда она увидела, как я сажусь за стол на место, некогда занимаемое ее супругом, из ее глаз выкатились две крупных слезы; она их вытерла, но в сердце ее слезы остались.
— Ну, как ваша проповедь? — спросила она меня в конце ужина.
— Я еще не мог ее обдумать, добрая моя матушка, но вы видите сами, как я спокоен… У Бога есть свои виды на меня, благодаря не моим, а вашим заслугам.
— Да будет так! — откликнулась она с улыбкой и, передавая мне лампу, добавила:
— Идите поработайте ради меня, а я за вас помолюсь.
И она одна, без лампы, вошла в ту комнату, где скончались три ее дочери и муж; ведь несомненно в темноте ей казалось, что она видит смутные зыбкие фигуры немых обитателей царства мертвых.