Все, больше думать не о чем.
Пришло время, когда победить можно, только отступив. Значит, надо отступать, но огрызаясь.
Решено.
Я останавливаюсь прикурить, отворачиваюсь от ветра, пряча в руках огонек зажигалки, потом поднимаю глаза и вижу, что стою на Ордынке, прямо перед подъездом того дома, где в Женькиной пыльной комнате началась и кончилась моя главная любовь.
По сути дела, с тех пор, как она уехала, в стране не осталось ничего, что удерживало бы меня.
И то, что не уехал до сих пор, объясняется только одним: не до этого было, нашел увлекательную игру, в другом месте игра такого масштаба была бы мне непосильна, вот и жил, будто нет на земле других мест… Нет, пожалуй, не совсем так… Если бы раньше пришлось бежать, сбежал бы, но раньше причин не было, ничего я раньше не пугался, и никто не мог заставить меня уехать из этого города, которому я принадлежу уже почти полвека и который столько же лет принадлежит мне, это моя собственность — золотисто-голубое небо в апреле, весенняя пыль, порыв ледяного ветра с реки, тусклая вода под мостом, тюремный силуэт дома на Берсеневской набережной, трубы «Мосэнерго» слева…
И этот дом, где умерла, почти убив меня, моя милая любовь, тоже принадлежал мне, но вот теперь пришло время, надо прощаться навсегда.
Было время прощаться с любовью, теперь пришло время прощаться с воспоминанием о ней.
Я тяну на себя высокую, кое-как выкрашенную казенной красновато-коричневой краской, некогда прекрасную дверь с высокими и узкими резными загогулинами — московский модерн — и вхожу в гулкий высокий подъезд. Мраморная крошка покатых, истертых ступенек, широкий лестничный марш в бельэтаж, где справа та дверь, утыканная до сих пор вдоль косяка кнопками отдельных звонков с приклеенными к стене под каждой бумажками — Шаров, Зильбер, Иванченко, Бухштейн, Белоцерковский…
Боже мой, они так и не сменили бумажку! Этого не может быть. Это галлюцинация.
Механически, не думая о последствиях, я нажимаю кнопку звонка.
И дверь распахивается тут же, будто меня за ней ждут.
Так распахивалась дверь, когда меня ждала она — я давал ей ключ, она приезжала раньше и прислушивалась к стуку парадной двери, чтобы открыть мне тут же, как только я позвоню.
За дверью стоит молодой человек в рабочей одежде — майка, заплеванные краской джинсы — и смотрит на меня с робкой улыбкой. Стены в прихожей ободраны, к ним прислонены фирменно упакованные пакеты длинных, достающих до потолка гладко отшлифованных досок, тесно стоят мешки с цементом и стопки плитки… Здесь идет евроремонт.
— Вы от хозяевов чи из хвирмы? — спрашивает молодой человек.
— Я ошибся, — отвечаю я и закрываю дверь.
Тут же щелкает замок, звякает цепочка. Бедный хохол уже жалеет, что открыл… Женькина комната, конечно, пропала, тогда, переселяясь на Октябрьское поле, он ее не удосужился продать, а после гибели хозяина ею хорошо распорядилась дэз. Теперь вся квартира выкуплена и расселена, будет недешевое, но прекрасное жилье. В той комнате, где мы с Леной любили друг друга, поселятся хозяйские дети или сам хозяин устроит себе кабинет, и тени глупых влюбленных не станут беспокоить новых жильцов — ведь мы живы, хотя нас уже нет.