Бабушки в избе не было.
Саша прислушался, желая услышать дыханье деда, но не услышал. Вставать не хотелось. Но лежать — вдвоем с дедушкой за перегородкой — не хотелось еще больше.
Ноги брезгливо коснулись пола. Плечи передернуло. Скулы сжались, сдерживая зевок. Глаза суетливо метнулись по комнате, отыскивая, на чем бы задержаться, чтоб сердце успокоилось и утро началось в добре.
В противоположном углу комнаты висел «семейный иконостас» — с фотоснимками, тысячу раз виденный. Но Саша до сих пор любил разглядывать его.
Он оделся, сразу обрядившись и в брюки, и в майку, и в свитер, и, не подпуская близко мысли «…как там дед, взгляни…», прошел, потягиваясь и стараясь ступать тихо, в дальний угол, к белевшим смутно карточкам.
Вот это большое фото часто поражало Сашу: 1933 год, деревенские девушки сидят группой, их около двадцати. Девушки холеные, можно сказать — мордатые, одна другой слаще. Но ведь — коллективизация, работали за галочки. Саша все забывал спросить у бабушки, как так. Бабушка-то вот она, около шестнадцати лет ей или меньше (она не знала своего дня рождения и никогда его не отмечала) — но хорошая уже девка, все при ней. И 1933 год на дворе.
А вот и дедушка, с другом, 1938 год. Лица ясные, глаза широко раскрыты, суровые мужские полуулыбки. Командирские часы на руке деда, огромные, выставлены напоказ. Товарищ полукавказской внешности, но достойный такой кавказец, яркий, весь — вспых, точно неведомым образом отразил фотовспышку. 1938 год. Чего улыбаются? Хорошо им. Довольны, что фотографируются, впереди — жизнь.
Товарищ деда, Саша забыл его фамилию, геройски погиб на Отечественной войне, летчик был. Его бюст стоит у магазина, с вечно повялыми цветами у подножия.
Дедушка имел бронь — до 42-го года его на фронт не брали — он был лучший комбайнер в области. Дедушка тогда уже на бабушке был женат, хотя детей еще не было.
Но осенью 1942-го и дедушке пришлось отправиться на фронт. Вскоре он попал в плен. И в плену пробыл всю войну. Рассказывал об этом неохотно. Любил только вспоминать, как в плену погадал ему ведун и предсказал, что жить деду до восьмидесяти лет.
— Люди умирали беспрестанно, каждый день, по нескольку человек, — говорил дед. — Спали рядом, чтоб теплее, все в ряд. Все разом переворачивались с бока на бок, несколько раз за ночь. Иной раз поворачиваешься, а рядом сосед уже околел, холодный лежит… Мне нагадали, а я не поверил: никто не верил, что день еще прожить удастся — а мне говорят: «восемьдесят лет». Но дожил. Лишка уже хватил.
Когда умер Сашин отец, деду было восемьдесят четыре.
Дед на поминках еще раз рассказал эту историю, и добавил:
— Надо было в восемьдесят помирать. Сыны живы были. Счастливым бы помер. А сейчас, Санькя, и не пойму, к чему жил — ничего нет, никого не нажил, как нежил.
Бабушка говорила: в плену дед выжил оттого, что не курил. Немцы выдавали пленным табак и хлеб. Дед менял свой табак на хлеб у других пленных. За так не отдавал.
Саша думал иногда: винить ему деда за это или не винить? Не было бы Саши на белом свете, не получай дед лишний кусок хлеба за табак. Как винить за это? Хочешь винить, езжай в ту неволю, выживи там три года, табак отдавая за так, когда другие меняют, вернешься живой — и тогда вини. Когда дед вернулся из плена, он весил сорок семь килограммов — а в деде роста метр восемьдесят три.