Поскольку я замерз, то, естественно, рассудил, что в постели Розетты согреюсь лучше, чем в своей собственной, и отправился спать к ней. Я отпер дверь своим ключом, потому что в доме все спали. Розетта тоже уснула, причем, как обнаружил я с удовольствием, уснула она над неразрезанным томиком моих стихов. Она закинула обе руки за голову, ее полуоткрытые губы улыбались, одну ногу она вытянула, другую слегка поджала, и покоилась в грациозной и небрежной позе; она была так хороша, что меня кольнуло жгучее сожаление, что я не могу любить ее сильнее.
Глядя на нее, я думал, что глуп, как пень. У меня есть то, о чем я так долго мечтал, — любовница, которая, как лошадь или шпага, принадлежит мне безраздельно — юная, прекрасная, влюбленная и остроумная, без мамаши, проникнутой твердыми принципами, без отца, увешанного орденами, без несговорчивой тетки, без брата-забияки, и притом еще с таким невыразимо приятным дополнением, как муж, должным образом закупоренный и заколоченный в прекрасный дубовый гроб на свинцовой подкладке и сверху придавленный огромным обтесанным камнем, — обстоятельство, коим тоже не следует пренебрегать, ибо, в конечном счете, не так уж весело, когда вас настигают в разгар сладострастных судорог и ваши ощущения довершаются на мостовой, после полета по дуге градусов этак сорок-сорок пять, смотря по тому, с какого этажа вас выкинули; любовница, свободная, как горный ветер, и достаточно богатая, чтобы следовать самым изысканным и утонченным ухищрениям моды, не обремененная к тому же ни малейшими убеждениями по части нравственности, никогда не толкующая вам во время поисков новой позы ни о своей добродетели, ни о своем добром имени, даже, если когда-то и было у нее доброе имя, не имеющая ни одной близкой подруги и презирающая всех женщин почти до такой степени, как если бы она сама была мужчиной; ни во что не ставящая платоническую любовь и не делающая из этого никакого секрета, но притом никогда не заглушающая в себе голос сердца; женщина, которая, окажись она в другой среде, непременно стала бы самой восхитительной куртизанкой на свете, и ее слава затмила бы славу всех Аспазий и Империй.
И эта женщина — моя. Я делаю с ней все, что хочу; у меня ключ от ее спальни и секретера; я распечатываю ее письма, я отнял у нее имя и дал ей другое. Она — моя вещь, моя собственность. Ее молодость, ее красота, ее любовь — все это принадлежало мне, я пользуюсь и злоупотребляю этим. Если мне придет охота, я заставляю ее ложиться днем и вставать ночью, и она повинуется без лишних слов, не притворяясь, будто приносит мне жертву, и не строя из себя смиренную страдалицу. Она внимательна, ласкова и, что совсем уж чудовищно, безукоризненно мне верна; словом, если бы полгода тому назад, когда я так горевал, что у меня нет любовницы, мне показали такое совершенство, хоть издали, хоть в щелочку, — я бы сошел с ума от радости и в знак ликования подкидывал бы шляпу до небес. И что же? Теперь, когда я обладаю этим счастьем, оно оставляет меня холодным; я его почти не чувствую, да и вовсе не чувствую; мое нынешнее положение так мало на мне сказывается, что часто я сомневаюсь, изменилось ли хоть что-нибудь. Если я брошу Розетту, то глубоко убежден, что спустя месяц, а, может быть, и раньше, забуду ее начисто, целиком, так что даже и не вспомню, знал я ее или нет! А она — тоже забудет меня? Думаю, что нет.