Как-то утром, во время завтрака, Ведерников не без торжественных ноток в голосе сказал:
— Итак, братья офицеры, я сейчас уезжаю. Вернусь либо счастливцем вместе с ней, либо презренным одиноким бродягой… бродягой на всю жизнь.
— Ну, дай тебе бог удачи, Гриша, — со вздохом напутствовал его Кибальников.
…И вот Ведерников приближался к коммуне. День стоял ласковый и яркий, шелковистый мягкий ветерок пробегал по листве прибрежных кустов, разбрасывал по глади реки продолговатые пятна ряби. Было то время, когда, по предположению Ведерникова, в лагере коммуны Лукерья оставалась одна или на худой конец с помощницей. Прижимаясь к берегу, хоронясь под кронами нависших над рекой берез и тополей, Ведерников не подплыл, а скорее подполз почти к самой кухне. Не только возле шалашей, но и по всему коммунарскому берегу было тихо и пусто. Ведерников встал в обласке, чтобы обозреть берег в глубину, и сейчас же увидел Лукерью. Она сидела возле печки-времянки на табуретке, вытянув руки. Лицо ее показалось ему бледным и осунувшимся. Но долго наблюдать за ней у него не хватило терпения.
— Луша!
— Ой, кто меня? — испуганно вскочила с табуретки Лукерья, не зная еще точно, откуда донесся до нее чужой голос.
— Луша, это я, Григорий. За тобой я приехал. — Ведерников выскочил на берег, и она сразу же увидела его.
Она кинулась к нему, схватила за руки. Он привлек ее к себе и поцеловал в губы.
— Погибла я, Григорий, — упавшим голосом сказала Лукерья.
Он понял, что она начнет сейчас некстати рассказывать ему о себе что-то длинное-длинное.
— Потом, Луша, — отмахнулся он. — Собирайся скорей. Я жду тебя в обласке. Скорее, пока здесь никого нет.
Только теперь она поняла, о чем идет речь. Она испытующе посмотрела на него, сдерживая дрожь в губах, спросила:
— Ты увезешь меня?
— Скорее, Луша! Я люблю тебя, Луша, люблю. Понимаешь?
— Ну и увези меня… в Томск, на люди, чтоб никто не знал, где я, чтоб затерялась я, как капля в реке.
На несколько секунд она оцепенела и вдруг кинулась опрометью к своему шалашу.
— Только бы никто не пришел! Скорее иди… скорее, — шептал Ведерников, и каждая минута казалась ему нескончаемой.
Наконец Лукерья выскочила из шалаша. В руках у нее был деревянный сундучок, крашенный охрой. Она направилась к обласку, но вдруг остановилась, постояла и побежала к столам. Печка скрыла ее от его глаз, и он не видел, что она делает. А Лукерья подняла уголек и принялась писать им на чистом, дожелта выскобленном столе:
«Не кляните меня, коммунары. Не от жизни вашей, от самой себя убегаю. Не ищите меня, непутевую, с одним человеком уплыла в Томск, а то и подале. Прости, Тереша, меня, беспутную. Опозорила тебя. А тебе, Роман Захарыч, дай бог жизни хорошей и беспечальной».
Когда Лукерья снова появилась на берегу, Ведерников почувствовал, что терпение его иссякло. Он бросился к ней навстречу, выхватил из ее рук сундучок и поставил его на середину обласка. Взяв весло, он сел на корму, готовый к жаркой работе. Едва Лукерья опустилась на скамеечку, он с силой оттолкнул обласок от песчаной косы. Теперь все зависело от его силы и ловкости. Он греб с такой яростью, что сгибалось весло. Обласок подпрыгивал, словно кто-то невидимый толкал его в корму. Ведерникову казалось, вот-вот оттуда, с коммунарского берега, закричат, засвистят, начнут палить из ружей и, хочешь не хочешь, придется повертывать обратно. Но никто, ни один человек не видел их. Коммуна работала в этот день на раскорчевке гари, отгороженной от реки плотной стеной непроглядного леса.