Долгое ожидание любви открыло ей: нужно быть там, где эта любовь обитает. А ее любовь обитала не в Копенгагене, где мать была занята приготовлениями к их с Вениамином свадьбе.
Стоял август, и до осенних бурь еще оставалось время. Жители Нурланда неохотно пускались в путешествия, когда начинались бури. Это она уже знала.
Вениамин уговаривал Анну ехать, а то ее мать умрет от огорчения или, не дай Бог, возненавидит его, считая, что он удержал ее. Хватит и того, что ему придется рассказать ее родителям, что он не имеет в Норвегии права на врачебную практику.
— Но ведь ты заявил протест! Вот увидишь, все будет в порядке!
— Надеюсь, но я не такой оптимист, как ты.
В его голосе было больше отчаяния, чем надежды.
Анна почувствовала себя отвергнутой и уложила необходимые вещи.
В ночь перед отъездом они оба не спали. Бродили по берегу.
Волосы Анны завились от росы, мокрый подол прилипал к щиколоткам.
Словно исполняя обет покаяния, она сняла башмаки и шла босиком, не замечая острых камней и колкой сухой осоки.
В зале они прильнули друг к другу, точно это была их последняя ночь. И когда утренний свет пробился к ним сквозь небо, серое, как те месяцы, что им предстояло прожить в разлуке, они оба заплакали.
Вениамин сам повез Анну к пароходу, порывы дождя были пронизаны солнечными лучами.
Она хотела сказать, что никогда не видела такой погоды, но нижняя губа у нее задрожала.
Они подплыли к черному корпусу судна, которое должно было увезти Анну. Вениамин не смел поднять на нее глаз.
— Весной я приеду, и мы поженимся, — сказал он. — Вот увидишь, зима пройдет быстро.
Матрос крикнул, что груза сегодня нет и он готов спустить для Анны трап.
Ее лицо превратилось в маску, выражавшую решимость.
— Я передумала! Я никуда не еду! — крикнула она матросу на своем ломаном норвежском.
Приставив ладонь к уху, матрос склонился через поручни. Анна еще решительнее повторила свои слова.
Как просто, оказывается, сказать о своем решении у всех на глазах.
Вениамин молчал. К чему что-то говорить? Но он повернул лодку к берегу.
Он все еще не смел взглянуть на нее. Просто медленно греб, чтобы у нее было время, если она передумает еще раз.
Но Анна не передумала, она начала смеяться. От смеха у нее текли слезы, и горы откликались ей эхом. Потом она запела. Псалмы и песенки вперемежку.
Вениамин перестал грести и наконец осмелился взглянуть на нее.
Ему было трудно понять Анну. Но он видел: она совсем не та женщина, которую он знал в Копенгагене.
— Меня заколдовали, и я останусь тут! — пропела Анна в середине одного из гимнов, славящих Бога.
На Вениамина снизошел покой. Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь у него на душе было так покойно.
Вечером Динино пианино весело звучало на весь дом. Анна играла и пела для Карны все детские песенки, какие знала, какие принято петь в Рождество, в Пасху, в Троицу, в Иванов день. Иногда она отрывала руку от клавишей, показывала на Карну и пела: «Наша Карна хороша, фалле-ри, фалле-ра!»
Карна не отрывала от нее глаз и качала в такт головой.
Однажды утром — они еще лежали в постели — Вениамин сказал: