Нужно еще поговорить о специях, лежащих в основе состава. Сложные сочетания куркумы и тмина, тонкость шамбалы, когда большие (а когда малые) дозы кардамона; мириады возможных эффектов от чеснока, тарам масалы[125], плиточной корицы, кориандра, имбиря… не говоря уже о том, что добавление от случая к случаю щепотки грязи придает смеси богатый аромат. (Салем больше не помешан на чистоте). Когда речь заходит о специях, приходится мириться с неизбежными искажениями, которые возникают в процессе маринования. Мариновать – значит наделять бессмертием, в конечном итоге: рыба, овощи, фрукты плавают забальзамированные в уксусе-и-специях; некоторое смещение, незначительное подчеркивание изначального вкуса – это ведь неважно, правда? Искусство в том и состоит, чтобы изменить интенсивность, степень вкусового ощущения, а не его род; главное (как в моих тридцати банках и еще одной) придать ему очертания, форму – то есть смысл. (Я уже говорил вам, насколько меня страшит бессмыслица).
Возможно, когда-нибудь мир отведает моих маринованных историй. Кому-то они покажутся слишком острыми, с чересчур сильным запахом, от которого слезы выступают на глазах; и все же, надеюсь, можно будет сказать, что они сохранили подлинный вкус правды… ведь они, несмотря ни на что, были порождены любовью.
Последняя пустая банка… какой будет конец? Счастливый – Мари в тиковом кресле-качалке и сынишка, заговоривший наконец? Перебирающий другие рецепты – все тридцать банок с названиями глав на этикетках? Меланхолический – погрузиться в память о Джамиле, и Парвати, и даже об Эви Бернс? Или снова приплести сюда волшебных детей… но должен ли я радоваться тому, что некоторые ускользнули, или же закончить трагическими, разлагающими последствиями дренажа? (Ибо именно дренаж явился причиной трещин: мое несчастное, стертое в порошок тело, дренированное сверху и снизу, растрескалось потому, что из него выкачали влагу. Иссушенное, битое-перебитое жизнью, оно сдалось, наконец. И теперь – крик-крэк-крак, и вонь, исходящая из расщелин: похоже, это запах смерти. Не распускаться: я должен владеть собой как можно дольше).
Или закончить вопросами: например, если я – а это чистая правда, готов поклясться, – вижу трещины на тыльной стороне ладоней, на лбу, между пальцами ног, то почему из них не идет кровь? Или я весь уже выжат-высушен-замаринован? Или я уже превратился в мумию самого себя?
Или снами: ведь прошлой ночью призрак Достопочтенной Матушки явился мне, взирая вниз сквозь дыру в прорезанном облаке, дожидаясь моей смерти, чтобы на сорок дней разразиться муссонными слезами… а я, воспарив над собственным телом, кинул взгляд на свой искаженный, укороченный образ, и увидел седоволосого карлика, того самого, который когда-то посмотрелся в зеркало и испытал облегчение.
Нет, так не пойдет, раз уж я описал прошлое, то должен описать будущее, установить его с абсолютной уверенностью пророка. Но будущее не закатаешь в банку; одна так и останется пустой… Вот что не попадет в маринад, поскольку еще не произошло: я доживу до своего дня рождения, тридцать первого по счету, и, несомненно, будет свадьба, и Падме нарисуют хной узоры на ладонях и подошвах ног, и нарекут ее новым именем, возможно, назовут ее Назим в честь подглядывающего призрака Достопочтенной Матушки, и за окном будут фейерверки и толпы, ведь настанет День независимости, и многоголовые чудища выйдут на улицы, и Кашмир будет ждать нас. У меня в кармане будут билеты на поезд, и придет такси; шофер – деревенский парнишка, когда-то мечтавший в кафе «Пионер» о карьере кинозвезды; мы поедем на юг-на юг-на юг, в самое сердце мятущихся толп, где люди брызгают краской друг в друга, и в закрытые окошки такси, словно уже наступил Холи, праздник красок