Как я и предполагал, управляющая бегам «Маринадов Браганца (Прайвет) Лимитейтед», хоть она и называла себя госпожой Браганца, была не кто иная, как моя прежняя няня, преступница той далекой полуночи, мисс Мари Перейра, единственная мать, которая осталась у меня в этом мире.
Полночь, или около того. Человек, несущий сложенный (и совершенно целый) черный зонт, идет к моему окну от железнодорожных путей, останавливается, приседает на корточки, срет. Потом видит мой освещенный силуэт и, вместо того чтобы оскорбиться тем, что я подглядываю, окликает: «Смотри! – и продолжает исторгать из себя самую длинную какашку из всех виденных мною. – Пятнадцать дюймов! – возглашает он. – А у тебя какой длины получаются?» В другое время, когда я был более энергичным, я бы непременно выпытал историю его жизни; этот час, этот зонт у него в руках оказались бы тем сцеплением, какового было бы достаточно, чтобы вплести его в мою историю, и, без сомнения, я в конце концов доказал бы, насколько необходим этот человек любому, кто хотел бы понять мою жизнь и нашу смутную годину; но нынче я развинчен, обесточен, и мне осталось написать только эпитафии. И я машу рукой сруну-чемпиону, отвечаю ему: «Семь дюймов в удачный день», – и забываю о нем.
Завтра. Или послезавтра. Трещины подождут до пятнадцатого августа. Все-таки остается немного времени: завтра я закончу.
Сегодня я взял выходной и навестил Мари. Долго ехал в душном, пропыленном автобусе по улицам, на которых уже вскипает возбуждение близящегося Дня Независимости, хоть я и чую другие, более тусклые запахи: разочарование, коррупция, цинизм… миф о свободе, которому вот-вот стукнет тридцать один, уже не тот, что прежде. Нужны новые мифы; но это уже не мое дело.
Мари Перейра, ныне называющая себя госпожою Браганца, живет со своей сестрой Алис, ныне госпожой Фернандес, в одной из квартир розового обелиска женщин Нарликара, на двухэтажном холме, где когда-то, в давно снесенном дворце, она, прислуга, спала на коврике. Ее спальня включает в себя примерно тот же куб воздуха, в котором когда-то указующий перст рыбака приковывал к горизонту пару мальчишеских глаз; в тиковом кресле-качалке Мари баюкает моего сына, напевая «Красные паруса на закате». Красные паруса лодчонок-дау разворачиваются на фоне далеких небес.
Довольно приятный день, когда оживает былое. В тот день я обнаружил, что старый кактусовый сад пережил революцию женщин Нарликара, и, одолжив лопату у мали, садовника, выкопал давно погребенный мир: жестяной глобус с его содержимым – пожелтевшим, изъеденным муравьями широкоформатным снимком младенца, изготовленным Калидасом Гуптой, и письмом премьер-министра. День движется дальше: в десятый раз обсуждаем мы перемену в жизни Мари Перейры. Как она, Мари, всем обязана дорогой Алис. Чей муж, бедный господин Фернандес, умер от дальтонизма – ехал себе на своем стареньком «форде-префекте» и спутал цвета на одном из немногих в ту пору городских светофоров. Как Алис навестила ее в Гоа и сообщила новость: ее работодательницы, устрашающе предприимчивые женщины Нарликара, решили вложить часть вырученных от тетраподов денег в консервную фабрику. «И я сказала им: никто не готовит ачар-чатни так, как наша Мари, – поведала Алис, выказав недюжинную проницательность, – потому что она в них вкладывает всю душу». Все-таки Алис – хорошая девочка. И представь себе, баба?, просто поверить трудно, всем-всем нравятся мои бедные маринады, их даже в Англии едят. А теперь, подумать только, я сижу там, где раньше стоял твой милый-милый дом, а ты тем временем Бог знает где, Бог знает как столько лет жил как нищий, что за мир, бапу-ре!»