Шеравкану вручили пустотелую тыкву-горлянку. Он зачерпывал чуть теплую воду из котла, в три или четыре приема наполнял медный кумган и передавал его средних лет бухарцу. Покойник лежал на наклонной плоскости обмывальной доски. Паломник, бормоча молитву, показывал, куда лить воду, и протирал тело ладонью, обернутой лоскутом грубого карбоса, а когда осторожно переворачивал тело, следил за тем, чтоб, не дай бог, не соскользнул кусок холста, стыдливо прикрывавший покойника от пояса до колен.
Когда дело подошло к концу, Шеравкану велели нарвать желтых цветков сафлора.
Выйдя за ворота, Шеравкан увидел Шахбаза Бухари — тот, закинув кетмень[29] на плечо, плелся к постоялому двору вместе с тремя другими гробокопателями, выглядевшими не менее усталыми.
— Ох, тяжела земля, — сказал Бухари, замедляя шаг. — И как только Господь сумел ее от неба отделить? Ну, что там?
Шеравкан пожал плечами.
— Носилки готовы. Меня за цветами послали.
— Понятно, — кивнул Шахбаз Бухари и произнес, разводя руками, будто заранее извиняясь:
— Хорошие стихи, — вежливо похвалил Шеравкан.
— А, разве это стихи! — отмахнулся тот.
Кивнул на колючие стебли сафлора, тут и там торчавшие по обочинам.
— За какими цветами? За этими, что ли?
— Ну да.
— А Джафар что делает?
— Я уходил, спал вроде.
— Вот бедняга! Господи, что за беда!..
Качая головой, он прошептал слова молитвы, а потом бросил кетмень на землю и принялся помогать. Шеравкан расстелил платок, и они кидали на него сорванные цветки.
— Хорошую могилу выкопали? — между делом спросил Шеравкан.
— Хорошую, — вздохнул Шахбаз Бухари. — Еще какую хорошую — аж спина трещит. Отличная могила. Чистенькая такая, глубокая. Сам бы в такую сел... дожидался бы Судного дня, — бормотал он, беспрестанно подмигивая и ловко отщипывая соцветия с верхушек стеблей. — А то ведь минуты спокойной не найти, суета сует: поездки, торговля... разве это для меня? Вот в могиле — совсем другое дело. Сочиняй сколько влезет... жаль, прочесть будет некому, кроме Мункара и Накира.
Он невесело рассмеялся, а Шеравкан вдруг с легким содроганием осознал, что этими желтыми цветами, лепестки которых отчего-то холодят пальцы, скоро осыплют мертвеца. Кто-то уже сунул бусину в его косный рот, чтобы не закусил невзначай край савана, а иначе беды не оберешься — будет шастать к живым по ночам, разносить свое несчастье, пока не разроют могилу, не разожмут сведенные зубы. Другой накинул угол ткани на лицо и затянул узел, а сделав это, подошел к одному из столбов, поддерживающих крышу, и совершил точно такое же действие, крепко обвязав столб поясным платком, — ведь что парное, то чистое. Долго ли трижды приподнять носилки, чтобы тот, кто лежит на них, забыл дорогу назад? Да и поставить у ворот блюдо с чечевицей и масляный светильник — на это тоже потребуется не больше двух вздохов. Сколько времени нужно десятку-другому мужчин, чтобы они, часто чередуясь, быстрым шагом, почти бегом, донесли его до кладбища — даже если задержатся на краю клеверного поля и прочтут еще одну поминальную молитву? А чтобы осторожно снять с носилок, опустить на поясных платках, протолкнуть в камеру и усадить? Вот и минули эти краткие сроки, и громкие голоса свидетельствуют, что люди освободились от тяжести смерти. А вот, кажется, стук булыжников, которыми они споро закладывают вход в его тесную келью. Хоть душа и отлетела, хоть Саид недвижен и холоден, хоть как будто сквозь вату или глубокий снег — но он слышит: грохот камней сменился шорохом — должно быть, кладку замуровывают глиняным раствором... вот шлепающий звук падающей земли... потом шелестение и скрежет — наверное, ее остатки сгребают в холм над могилой... краткий удар — это воткнули шест, украшенный разноцветными лоскутами... снова голоса, топот... кто-нибудь подхватил носилки — не бросать же, еще, глядишь, когда-нибудь пригодятся... шаги удаляются... совсем затихли... тишина.