Игнат крикнул:
— Руки!
Гришаня схватил Неупокоя за руки и сжал запястья.
— Матай, верши его!
Неупокой пробовал вырвать руки. Они больше ему не принадлежали, зажатые как бы в деревянные тиски. В маленькой руке Матая появился нож, похожий на шило. Таким ногайцы пластают вонючую конину.
— Так кому ты служишь?
От охабеня Игната пахло застарелым потом. Вся гадость выпитого и выкуренного накануне поднялась в Неупокое. Глупая мысль: «Выблюну на Гришаню!» — подавила желание заорать. Матай поднёс нож к пальцам Неупокоя, сжимая сереющие губы, и стал проталкивать остриё под ноготь. Грязновато-жёлтое известковое лицо его было внимательно и неподвижно.
Кроме нарастающей боли Неупокой испытывал мерзостное ощущение неестественности того, что делает железо с самым незащищённым, самым нежным куском его тела. Удар по голове и заушание, даже жжение кожи может быть выносимо, но ведь туда, под ноготь, нельзя толкать железо, там... не готово к этому! И не от боли, а от похмельной тошноты и понимания дикости, неестественности того, что делает железо у него под ногтем, посыпалось в глаза Неупокою чёрное зерно, предвестие беспамятства. Когда же боль из точки превратилась в кляксу величиною с ноготь, потом в змею, приникшую к плечу, и в огненную ветку, отросток ветки достал до сердца и кинул Неупокоя в черноту.
7
«Лета 7090-го марта в 10 день по указу государя и великого князя и по приказу воеводы князя Юрья Ивановича Токмакова дьяк Игоша Васильев с товарищи взяли понятых посторонних людей для досмотру на градском поле мёртвого тела... Да на том же мёртвом теле битых мест по досмотру: обе щеки и рот биты красно и багрово, лоб повыше бровей расшибен и кровь текла; да на том же битом теле рубашонко, да порчишки, да кафтанишка серыя в полног, да на ногах обуто двои онучи серых, одне новые, а другие старые, да на поясишке две привязки от мошны, а мошны обрезаны. А свойственных людей того мёртвого тела никого не явилось. А у досмотру и подъёму того мёртвого тела были...»
Обездоленная и озлобленная Россия говорила в тишине Земской избы безнадёжным голосом. Василий Иванович знал, что глубоко внизу, куда не тянется опала государя и не достал за недосугом опричный кнут, живёт своё великое неблагополучие. В нём было что-то беспомощно-детское и в то же время порченое.
«Царю и великому князю бьёт челом посадский человек Васка на сына своего на Олешку, что тот мой сынишка своим малодушием меня, сироты твоего, не слушает, пьёт и бражничает; а буде где тот мой сынишка на каком воровстве объявитца, то чтоб я не был виноват, а тебе, государю, известно...»
«Волею божией и за умножение грехов наших на посаде объявляются грешные люди, порченые мужики и бабы, различными всякими совестьми мучимы бывают неведомой статьёй, а отчего эти совести чинятся, и этого нам, сиротам, неведомо».
Умной сказал:
— Сколько несчастных на Руси, Василий!
Младший Щелкалов, глава Разбойного приказа, ответил:
— Замет повыше строить надо.
— А не боишься, что несчастье перехлестнёт любой замет?
— На наш век хватит.