— Как твоё христианское-то имя, князь?
Ему не хотелось называть имя, имя дала ему мать, с ним было связано родное, чистое, домашнее. К имени Лушке прикасаться незачем.
— Арсений, — соврал Неупокой. — Какой я князь...
— Разве ты из духовных?
— Рос при монастыре, назвали.
— Арсеньюшко, — проворковала Лушка, — какое же горе ты заливаешь у нас? Сюда ведь только горькие идут.
— Брата опричные убили.
Лушка оказалась неожиданно проницательной:
— Такие страсти говоришь, а в сердце лёгкость. Али уже забыл, возвеселился?
— Страх смехом вышибаем.
— Это правда. Послушай, я однажды помогала покойника обряжать. Рубаха нового покроя, с долгим рукавом. Мне один мужик помогал, брат мёртвого. С непривычки страшно было и соромно. Натянули мы рубаху покойнику на голову, надо руки в рукава вставлять. Я говорю: ты принимай, я его руку в рукав просуну. И страшно, а в животе словно бы смех зудит. — Лушка нервно хихикнула, сотрясаясь от тяжёлых бёдер до тугих щёк. — А сама руку свою вместо покойниковой сую в рукав да хвать Ерёмку, брата-то, за пальцы! Так еле отпоили его вином.
— Веселье у тебя.
Неупокой внимательней взглянул на Лушку. Лучина осветила её сбоку, тени от носа и вдавленные желтоватые подглазья наметили на лице её как бы сокрытый череп. От здоровой женщины, только что принимавшей его ласку-истязание, внезапно потянуло мертвечиной. «Не оборотень ли? — ужаснулся Неупокой. — Их развелось в последние годы. Крест у неё какой-то... непохожий». На шее Лушки на позеленевшей медной цепочке висел выпуклый, словно яичко, крестик. Лушка поймала взгляд Неупокоя и спрятала крест под рубаху.
— Давно убили брата? — спросила она скучно.
— Два лета.
— И ты два лета пьёшь?
— Пью.
— То лжа. Пьёшь ты не больше месяца.
Неупокой нашарил сапоги. Надо подальше от чересчур догадливой бабёнки.
— Иди, иди, я не держу.
У двери Неупокой, нагнувшись, оглянулся, и ему стало жалко Лушку. Она сгорбилась на лавке, тянула на плечи шубу, а из-под шубы выглядывала ляжка, необычайно белая на чёрном.
Во дворе было пусто. Из кабака ползла неторопливая степная песня. Ногайцы пели про коней, про снежные леса и непроезжие дороги до родных степей, про чернокосых жарких баб. Неупокою не хотелось возвращаться, но в кабаке остался тёплый шерстяной кафтан.
Он постоял у двери. Неожиданно кто-то вышел из-за угла, на ходу завязывая порты.
— Чего выглядываешь?
По голосу Неупокой узнал дружка Игната и Гришани. Тот схватил Неупокоя за плечо и сильно ткнул в дверь. Едва успев наклонить голову, Неупокой влетел в светлую «залле» на общее обозрение. Кроме ногайцев здесь остались только товарищи Игната.
— Слушал? — трезво спросил Игнат.
Дружок стал радостно изображать, как Дуплев стоял под дверью и даже что-то записывал.
— Окстись, — сказал Неупокой. — Там тьма египетская.
Дружок пошёл на него грудью. Игнат привстал — то ли выручать Неупокоя, то ли бить. Ногайцы непонимающе молчали.
— Очисти совесть перед смертью, откройся нам, — сказал сильно выпивший Гришаня и заплакал.
Неупокой нащупал нож на поясе. Игнат взглянул на него со снисходительной улыбкой. Спросил: