Рита молча шагала в ногу с ним.
— Ты как-то сказала, что я к нему несправедлив. Да с тех пор, как я себя помню, все мое существо восстает против него. Первая сказка в моей жизни — я слышал ее сотни раз, как другие дети «Красную Шапочку» или «Спящую красавицу», — это легенда о моем рождении. Слушай же: жили-были мужчина и женщина, они любили друг друга, как любят только в сказках. Правда, она ни за что не вышла бы за него, но ей уже было под тридцать, других женихов она отвадила непомерными притязаниями, и ей пришлось удовольствоваться такой незавидной партией — агентом обувной фабрики. Но это уж не из сказки, а в пояснение тебе! В сказке же говорится: они любили друг друга, а детей у них не было. Были выкидыши, об этом мать впоследствии точно информировала меня… Но я опять отклонился от сказки. Ибо когда наконец появился на свет этот желанный чудо-ребенок, а именно я, он родился недоношенным и нежизнеспособным. Таково было мнение врачей. Но вот является сказочная фея, добрая сестрица Элизабет, с ложечки вскармливает младенца чужим молоком, а потом уже передает для докармливания родной матери. Моя мать видела в этом младенце дар судьбы. Она старалась привязать его к себе всеми путами эгоистической материнской любви. Она сполна заплатила ту цену, какую стоит каждое чудо в каждой сказке, и рассчитывала, что я сторицей все окуплю. На том кончается сказка и начинается моя жизнь.
У Манфреда стало спокойнее на душе оттого, что он наконец заговорил, и вместе с тем его мучила невозможность высказаться полнее.
Правда, у его слушательницы был чуткий слух, способный уловить больше, чем один человек может поведать другому. И все же, пока он рассказывал, перед ним проносились не поддающиеся описанию картины, запахи, слова, взгляды и обрывки мыслей.
Ему вспомнились фотографии в семейном альбоме, на которых мать была хороша собой и взгляд ее выражал нежность, должно быть утраченную впоследствии от сожительства с таким мужем. Он часто искал в своей памяти следы постепенных перемен, свершившихся в ней, старался припомнить ее деятельной, мягкой, ласковой, силился представить себе, какой она была бы сейчас без этого семейного плена, без этого чудовищного духовного оскудения.
— Не спорю, ей жилось не сладко, — говорил он Рите. — В детстве я столько раз слышал из спальни перебранку и плач! Вдобавок она обнаружила, что муж ей изменяет. Не без ее честолюбивого нажима он повысился в должности, стал главным закупщиком на обувной фабрике, редко бывал дома, ездил на служебной машине и держал себя повелителем. Мать постоянно ходила надутая, а к его услугам было сколько угодно других женщин, которые смотрели на него с обожанием. Впрочем, двойная жизнь весьма и весьма обременяла его. Разумеется, он почти сразу вступил в отряд штурмовиков. Помню, как он вертелся в новом облачении перед зеркалом в прихожей и перед моей матерью. Мне тогда только что исполнилось четыре года. Я увидел, как они встретились взглядом в зеркале. Их единодушие отпугнуло меня больше, чем ссоры. Я забился в угол между пальто и плащами. После этого началась дружба отца с его директором. Он получил место уполномоченного и стал вхож в общество. По воскресеньям нас принимали в доме директора, иногда и он с семьей бывал у нас. Раньше мне редко позволяли играть с детьми. Мать сидела у окна за гардиной и поминутно кричала мне: «Эти гадкие дети обидят тебя, Фреди!» Теперь меня каждое воскресенье препоручали директорскому сыну Герберту. Он был старше на три года и вертел мною, как хотел. Он подбивал меня на дурные проделки, а виноватым каждый раз оказывался я. Обычно отец даже не смотрел в мою сторону, до того я был ему безразличен, а тут он меня лупил на глазах у чужих людей, чтобы директор видел, кто у нас в доме глава. Я еще в школу не ходил, когда начал его ненавидеть. Это и поныне определяет мое отношение к нему.