Великий бомбардир Питер пожаловал добровольцам по десять рублей каждому. Федька один рубль просверлил шилом, повесил на цепочку рядом с нательным крестом.
Броджио с великим прилежанием исполнял поручение Гордона – наводил порядок в его гербариях. Монах не сведущ в ботанике, но дело требует лишь аккуратности. Многие растения засунуты наспех, не закреплены, а названия не везде выведены четко.
– Как вы сказали? – рявкнул шотландец. – Кюммель?
Монах вздрогнул. Поглощенный работой, он читал надписи вслух, забыв о присутствии генерала.
– Кюммель, – удивленно произнес папский доверенный.
– Ты слышал, Отто?
Плейер, ссутулившийся за конторкой – верный, тихий, незаметный Плейер, – молча кивнул. Броджио выпрямился, ожидая объяснений.
– Вы такой же австриец, как я. Да, да, бог не лишил меня слуха.
Веточка тмина сломалась в пальцах монаха. Гордон выхватил гербарий.
– Дайте сюда! Вы мне тут все испортите.
– Мой дед происходил из…
– Мне наплевать на вашего деда. Отвечайте мне, почему вы меня обманывали?
Монах уже овладел собой. Прикрыв веки, он шевелил губами, как бы отрешаясь от всего земного. Верующему католику надлежит умолкнуть, присоединиться к молитве.
– Хватит! – крикнул Гордон, наливаясь яростью. – Хватит ломать комедию! Вы – доминиканец?.. Прямо из монастырской кельи, не так ли? Да вы забыли, как она выглядит, келья. Хватит, хватит! Вы воображаете, что я буду прикрывать вашу ложь? Черта с два! Я сегодня же скажу царю.
Броджио перестал шептать.
– Мне отлично известно, – сказал он резко, – что вы воспитанник нашего братства. Святая церковь не простит вам…
– Я прежде всего шотландец, – оборвал Гордон.
Шатер сотрясался от небывалого ветра. Сухо постукивали, соприкасаясь, две татарские стрелы, застрявшие в трехслойном складчатом своде.
– Вы поняли меня? Я не грехом, а добродетелью сочту объявить царю правду. Я бесконечно ему обязан. Царь открыл ворота для изгнанников. Я застрелю, сам, своей рукой застрелю шотландца, который изменит царю, пусть этот негодяй окажется одного со мною клана. Вы поняли? Не грозите мне, не смейте грозить!
На этом Гордон закончил разговор с Броджио. В тот же вечер в саманной, притулившейся за косогором избушке, где квартировал великий бомбардир, судили и рядили, как поступить с иезуитом.
Спора нет, терпеть притворщика нельзя. Однако выдворить надо политично, не обидеть цесаря и папу.
– Так и напишем: прогнали за вранье, – сказал Петр, покусывая ус. – Коль иезуит, то, стало быть, лазутчик.
Лефорт оторвался от созерцания ногтей, не утративших и здесь превосходной чистоты и блеска.
– Пройдоха внушал мне подозрения с первого дня. Папа неразборчив в средствах.
Гордон посмотрел на язвительного кальвиниста с неодобрением.
– Не берусь возводить вину на особу его святейшества, – сказал он раздельно.
Пили мальвазию – остуженную, из кувшина, врытого в землю. Разливал, ставил на стол серебряные кубки Меншиков. При собрании он обычно помалкивал, стеснялся громогласного, злого на язык Гордона. А тут осмелел:
– Астролябию обратно не отдавай, мин херц. Жалко ведь.
Царь засмеялся, толкнул Алексашку, отчего тот отлетел в угол. Шутливый совет пришелся кстати, облегчил тяжесть, давившую всех. Армия задыхалась, истекала кровью, упершись в ненавистные рыжие стены Азова.