Ночное время прибывает, а сон короче. Ночь, густая, коварная, тысячи смертей таящая, не дозволяет покоя. Из траншемента пахнет золой, человечьим потом, гороховой похлебкой, позванивают голоса, придавленные необъятной темнотой, голоса фузелеров-семеновцев, голоса Руси, взбудораженной царем, устремившейся добывать себе море.
Рассказывал прапорщику ночной траншемент о неизбывной мужицкой беде, о хлебе из мякины с лебедой, о том, как пожаром выжигает поля засуха, как отнимает урожай саранча.
Случалось, прапорщика прошибала жалость, а подчас и страшили его солдатские речи.
Однажды он узнал голос Федьки Губастова – острый, насмешливый, хлестнувший прапорщика наотмашь. Каков холоп! Так-то он платит господину за милости!
– Петр Алексеич бояр прищемил. То-то ощерились не него, пузатая порода…
Князь невольно потрогал свой живот, отощавший от скудости, от лихорадок. Ох, Федька, просишь ты батогов! А между тем другой голос – хриплый, едкий – сетовал на засилье иноземцев. И опять вмешался Федька:
– Тебя, что ли, царь возьмет вместо немца? Твоя грамота – аз, буки, веди…
– Ехали медведи, – прогундосил кто-то со смешком и сплюнул.
Ну, обнаглел Федька… Права была бабка Ульяна: прежде царь был как бог на небеси для мужичья, а ныне у всех на виду. И каждый смеет судить поступки государя.
– Бояр мало прищемил. Поболе бы…
Тут князь не стерпел. Спрыгнул в траншемент, запнулся об чью-то ногу, едва не упал, отчего озлился еще пуще, – и давай тыкать кулаками в рожи, в спины, в плечи, куда попало. Миг – и опустел траншемент. Борис один, прислонясь к стенке, переводит дух.
Утро осветило синий подтек под Федькиным глазом. Прапорщик обрадовался:
– Ходи теперь меченый, стервец! Ты что молол насчет пузатых?
Федька хмыкнул:
– Пузатые в Москве, князь-боярин.
Выпялился, смотрит князю в живот, скалит зубы. Обломай поди такого!
– Дождешься ты батогов, – посулил прапорщик.
Пока грозил, видел себя на своем дворе, в Китай-городе, где он, князь Куракин, всевластен. Где один бог выше его.
– Дождешься, дождешься, – повторил прапорщик, но уже не столь уверенно, так как вернулся под Азов, на позиции своего полка. Федька тут не дворовый, а солдат, человек государев, семеновец. А сверху на тебя смотрят старшие офицеры и начальствующие лица, в числе коих купчик, дебошан Лефорт. И пирожник Меншиков, первый государев друг. Не ровен час, спросят тебя, за что всыпал семеновцу?
Весь день пил князь-боярин лекарственный Гордонов отвар, кружку за кружкой, – топил гипохондрию. Сетовал на бессилие перед холопом, небывалое в куракинском роду.
Беда, коль холоп перестанет бояться господина! Как образумить?
Вскоре в лагере стали скликать добровольцев – штурмовать турецкие каланчи, и Федька вызвался одним из первых. Подкрались, заложили у железных ворот башни петарду, взорвали, ринулись в пролом – и, ура, взяла русская сила! Полетели турки с каменной каланчи, со всех ее ярусов, оставив победителям пятнадцать пушек, бочки с порохом. Башня опоясалась огнем, трофейные орудия стали бить по другой вышке и обратили ее гарнизон в бегство.