— Ну, пока, может, и не видел, — сказал Кассис. — Поискать надо. Мы и так уже столько всякого нарыли.
— Ты не думай, — вставила Ренетт, — про наших, из Ле-Лавёз, мы ничего им не говорим. Мы на своих не доносим.
Я согласилась, что это было бы не по-людски.
— И потом, Анже — это вообще дело другое. Тут все этим пробавляются.
Я прикинула в уме и сказала:
— И я могу кое-чего разузнать.
— Да куда тебе! — насмешливо бросил Кассис.
Я чуть было не проговорилась, что сказала Лейбницу про мадам Пети и про парашютный шелк, но решила, что не стоит. Вместо этого спросила Кассиса про то, что не давало мне покоя с тех самых пор, как он впервые упомянул об их связи с немцами.
— Ну а что они делают, когда вы им все выкладываете? Расстреливают тех людей? На фронт посылают?
— Да нет же, что за глупости!
— Ну а все же?
Но Кассис уже меня не слушал. Его внимание переключилось на газетный киоск у церкви напротив; там стоял черноволосый парень примерно его лет и, не отрываясь, глядел на нас. Потом нетерпеливо махнул рукой в нашем направлении. Кассис расплатился с официантом и сказал:
— Пошли!
Мы с Ренетт потянулись за ним. Видно, этот парень был знакомый Кассиса, — наверное, по школе, решила я. Я уловила обрывок фразы насчет работы в выходные; приглушенный короткий нервный смешок. Потом увидела, как парень сунул Кассису в руку свернутую бумажку.
— Ладно, пока, — сказал Кассис, отходя с равнодушным видом.
Записка была от Хауэра.
Только Хауэр с Лейбницем хорошо говорят по-французски, пояснил Кассис, пока мы по очереди читали записку. Остальные — Хейнеман и Шварц — с пятого на десятое, а вот Лейбниц, может, даже и сам француз, например, из Эльзас-Лотарингии, у него и выговор, как у эльзасцев, гортанный. Было видно, что эта мысль тешит Кассиса, как будто доносить наполовину французу вовсе не так предосудительно.
«Встреча в двенадцать у школьных ворот, — говорилось в короткой записке. — Есть кое-что для тебя».
Ренетт провела пальцами по записке. Щеки у нее возбужденно пылали.
— Который час? — спросила она. — Не опоздаем? Кассис тряхнул головой:
— Мы же на велосипедах! Поглядим, что там у них.
Он старался говорить сжато.
Когда мы вытягивали наши велосипеды с их обычной стоянки в проулке, я заметила, как Ренетт, вытащив из кармашка пудреницу, быстро взглянула на себя в зеркальце. Нахмурилась, достала из того же кармана свою позолоченную помаду, оживила краску на губах, улыбнулась, еще подмазала, снова улыбнулась. Прикрыла пудреницу. Нельзя сказать, чтоб это слишком меня удивило. Еще с первой поездки было ясно, что в городе ее привлекает не только кино. Тщательность, с которой она одевалась, внимание, уделяемое прическе, помада на губах, духи — все это явно для кого-то предназначалось. По правде говоря, меня это не особо интересовало. Ничего нового в поведении Рен для меня тут не было. В двенадцать она уже выглядела шестнадцатилетней. А с такой замысловатой завивкой и с помадой на губах могла сойти и за девицу постарше. Я уже замечала, как на нее поглядывают деревенские. Поль Уриа в ее присутствии столбенел и лишался дара речи — и даже такой старик, как Жан-Бене Дарью, которому уже почти сорок, да и Огюст Рамондэн, да и Рафаэль из кафе. Парни на нее заглядывались, я это знала. И Рен поглядывала на них. Едва в школу пошла, тут же начались рассказы, с какими мальчишками она там познакомилась. Сначала был Жюстэн — с такими потрясающими глазами, потом Реймон, смешивший весь класс, потом Пьер-Андре, который умел играть в шахматы, потом Гийом, которого родители привезли в прошлом году из Парижа. Оглядываясь назад, я могла бы даже сказать, когда именно кончились все эти рассказы. Пожалуй что с появлением в городе немецкого гарнизона. Я внутренне отмахнулась от всего этого. Понятно, крылся в этом какой-то секрет, только секреты Ренетт мало меня волновали.