— Нет. Я видела, видела!
Но Кассис, больше не удостаивая меня взглядом, углубился в чтение книги, отгородившись спасительным барьером художественной фантастики, за которым отчаянно сражались морлоки и элои. И сколько раз после я ни пыталась заговаривать с ним о том, брат притворялся, будто не понимает, о чем речь, или говорил, что это все мои выдумки. Возможно, со временем он даже убедил себя, что в действительности ничего такого и не было вовсе.
Дни шли за днями. Я извлекла навсегда апельсинный мешочек из материнской подушки, а также апельсиновую корку из бочонка с анчоусами и закопала все это в саду. У меня было чувство, что мне никогда это больше не понадобится.
«Проснулась в шесть утра, — пишет она, — впервые за многие месяцы. Странно, все теперь воспринимается иначе. Когда не спишь, окружающее потихоньку от тебя отползает. Земля будто выскальзывает из-под ног. Воздух заряжен яркими, жалящими частицами. Кажется, часть меня осталась позади, только не помню, какая именно. Они глядят на меня так хмуро. По-моему, боятся меня. Все, кроме Буаз. Эта не боится ничего. Хочется предупредить ее, что так долго не продлится».
В этом она права. Не продлилось. Я поняла это вскоре после рождения Нуазетт — моей Нуазетт, такой же упрямой шельмы, как я. Теперь и у нее маленькая дочка, которую я знаю только по фотографии. Она назвала ее Рêchе.[87] Я часто спрашиваю себя, как они там, вдвоем, в такой дали от родного дома. Вот так же и Нуазетт всегда смотрела на меня своими черными глазами. Вспоминая этот взгляд, я понимаю: она больше похожа на мою мать, чем на меня.
Всего через пару дней после танцев в «La Rép» к нам заявился Рафаэль. Не без повода — то ли вина купить, то ли еще что, — но мы поняли, что ему надо. Кассис, конечно, никогда не признавался, но я прочла это в глазах Рен. Рафаэль хотел разведать, что мы знаем. По-моему, он был встревожен; даже больше, чем остальные, ведь это все-таки было его кафе, — как-никак он к этому причастен. Может, о чем-то догадывался. Может, кто ему рассказал. Как бы то ни было, Рафаэль топтался на крыльце, как кот; мать открыла дверь, глаза у него забегали: стрельнули внутрь дома за спину матери, снова — к ней. После танцев дела в «La Mauvaise Réputation» пошли худо. Я слыхала на почте, как кто-то — кажется, Лизбет Женэ — рассказывал, будто там теперь — хуже некуда, что немцы ходят туда со своими шлюхами, что приличного человека теперь там не встретишь, и хоть пока никто впрямую не связывал то, что было в ту ночь, со смертью Гюстава Бошана, заговорить об этом могли в любую минуту. Деревня есть деревня, здесь никакая тайна долго не продержится.
В общем, мать теплого, как говорится, приема Рафаэлю не оказала. Может, боялась, что мы услышим разговор, ведь гость кое-что про нее знал. Может, от болезни она сделалась такой грубой, а может, просто такой у нее был сроду колючий характер. Как бы то ни было, но больше к нам Рафаэль не приходил, правда, через неделю ни его, ни всех тех, кто был в ту ночь в «La Mauvaise Réputation», уже не было в живых, так что, возможно, просто уже не пришлось.