Старец замялся было, помаргивая и щурясь, забормотал, что да, мол, давно задумал, да сожидает делателей из села.
– Ведомо тебе, старче, что я плотник добрый, – возразил Сергий, – и ныне праздно сижу. Найми меня!
Данило сбрусвянел, начал отнекивать, плакаться на скудоту свою: не возможет-де Сергию дати потребное тому воздаяние… Сергий, поморщась в душе, скоро прервал хозяина кельи:
– Великого воздаяния мне не надобно! Гнилой хлеб есть у тебя? Того дашь – и будет! У меня и того нет! – примолвил он строго. – А лепшего, чем я, древоделю тебе не добыть и на селе!
Данило засуетился, забегал глазами, вынес, погодя, решето засохлого ломаного хлеба в корке зеленой плесени.
Сергий не возмог бы никогда и не позволил себе довести хлеб до такого состояния. Видимо, старец, когда ел, откладывал недоеденные куски в это решето, а после же и сам не доедал объедков, и не отдавал другим – из жадности.
Крестьянская скупость эта хорошо была ведома Сергию, и в мужицком обиходе, где лишний кус шел скотине, а запас требовался всегда (наедет боярин, рать ли найдет – давай безо спору!), не возмущала его. Но тут, в голодающем монастыре, видеть хлеб в плесени было соромно.
– Вот и довольно, – ответил он, сдвинув брови. – Токмо погоди, подержи у себя вологу ту, покудова окончу делание свое!
От первого удара топором у Сергия все поплыло перед глазами и он чуть не свалился. Однако тело, навычное к труду, раз за разом, с каждым новым вздыманием секиры все более подчинялось воле, и в конце концов он начал работать ладно и споро, хотя звон в ушах и легкое головное кружение не проходили. Впрочем, и к тому Сергий сумел приноровиться, соразмеряя силу удара с возможностями руки. И дотесал-таки столбы, и поставил, почти не отдыхая (боялся, ежели присядет, уже не заможет встать), и ладно обнес досками, и покрыл, и даже маковицу на кровельке вытесал легкими касаньями кончика топора, и приладил, и только когда слезал с подмостей, на миг приник к дереву, простерев врозь слабнущие руки, ибо так повело и так стемнело в глазах, что едва не рухнул вниз без сознания. Но и тут справился, слез с подмостей и, получив наконец заработанные хлебы, стал есть, сотворивши молитву, стал есть плесневелый хлеб с водой, и ел тут же, сидя на пне, и после долго помнилось и передавалось меж братии, что у Сергия изо рта от разгрызаемых сухарей «яко дым исходил» – вылетало облачко сухой плесени.
Поевши и сунув несколько сухарей в калиту на поясе, Сергий остальное принялся молча раздавать сотоварищам. И опять буйный брат, отпихнув руку с протянутым сухарем, начал крикливо галиться:
– Думашь, что доказал, да? Доказал? Работник Богов! Заработал, вишь, не выпросил! Ну и пишись тогды в холопы к нему! Тебя слушать, да таковую плесень жрать, и еще в мир не ходить за милостыней – дак и помрем всеконечно тута! Делай что хошь, а утром вей разойдемси по весям Христа ради просить да и назад не воротим сюды!
Сергий слушал его молча. Худо было не то, что роптал един нетерпеливый, худо было, что никто не возразил хулителю, не вступился за него, Сергия, с обидою или гневом, а лишь остраненно молчали да низили глаза, и в молчании этом была своя, скрытая, горшая, чем глад и скудость, беда. Ведь хлеб в монастыре был, был хлеб, и голод не съединял, а паки разъединял братию! И оттого все труды его, все дни поста, надежд и молитв грозили обрушить во прах единым часом!