И все — живы!
Пальцами проросли вокруг кострища пять камней, и косматый Старик водрузил на них невесть откуда взявшийся медный котел. Волки рассыпались в стороны, а вороны падали на белые, обглоданные кости, лежавшие на красном от крови снегу, среди клочьев рваных одежд и кольчуг, поднимали их в клювах, в лапах — и швыряли в котел, во мгновенно вскипевшее варево. На задних лапах приподнимались над краем котла волки, пастью закидывая в него ребра и берцовые кости. Черные крылья хлопали бубнами, ветер выл волынкой в стволах сосен, и седой Хозяин пел что-то на неведомом языке, простирая руки над бурлящим котлом.
Тени шевелились на поверхности варева, завораживали, складываясь в видения… Да какое там «видения»! Лишенная тела голова вдруг ощутила, как мерзнут проваливающиеся в снег ноги…
Мерзли проваливающиеся в снег ноги. Старый Ждан поднял голову. Впереди темнели стены города. Стены столицы.
— Это чего ж это, соседушки… эт куда… — квохтала рядом какая-то баба. — Это зачем, а?
— Хайда! — резко крикнул конный чужак над самым ухом. — Хайда!
Щелкнул над головами бич.
— На стены нас погонят, вот чего… — проговорил Ждан. — За нас от стрел хорониться станут.
— Так это чего ж… — заморгала неразумная, а потом вдруг скривила рот: — Господииии… это ж… это на смерть же гонят, люди, да что ж…
Ждан, уже не слушая, опустился в снег. Сел по-половецки, скрестив ноги, не обращая внимания на холод. Так и так не жить, чего ж теперь от мороза беречься. Что с бабы взять — волос долог, ум короток. А ты чего от них ждала, непутевая? На смерть. Не то беда, что на смерть. А то, что застрявшие в его теле стрелы минуют кого-то из этой погани.
— Хайда! — заверещали уже над самым ухом. Он поднял глаза. К нему споро ковылял на кривых ногах спешившийся чужак. Увидел бы в первый раз — смешным бы показалось, как прыгает в снегу коротышка-степняк, явно непривычный и по чистой земле самому, своими ногами ходить. Только насмотрелся уж. Мало в них смешного.
Броситься бы… нет… ноги застыли-таки, не разогнуть…
Ждан прищурился на сияющее светило.
Господи Исусе, Дажьбог-дедуш…
Перечеркнула солнце шипастая булава. Хруста своего черепа он уже не услышал…
Воевода вынырнул из чужой смерти, захлебываясь душным последним страхом гибнущего тела. И тут же вновь рухнул в обрывки чужой жизни.
Это он, ошалев от страха, лез-таки на стену по лестнице, подзуживаемый копьями в спину, рядом с воющей молодкой «Младенчик у меня! Младенчика не троньте!» Дитя, привязанное на шею, уже посинело, но она этого так и не поняла, до того самого мига, как пущенное сверху бревно смело с хлипких ступенек их обоих…
…это он, рыча от беспомощности, отмахивался слишком тяжелой кувалдой от трех хохочущих молодых степняков с недлинными копьями, пока не зазвенело — оттуда, где сдирали одежды с жены и дочерей: «Батюшка! Батюш-кааааа, не смотриии!».
И тогда он прыгнул на копья…
…это он, подняв над головой икону, сжатую в старческих дрожащих руках, шел, нетвердо ступая, навстречу визжащим нелюдям, громко читая: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его, и погибнут…» Черноусый смугляк ощерился в злобном недоумении, махнул кривой саблей.