Чурыня ткнул огнем в хворост на восходной стороне и побежал на полдень.
— За спиною моей — Стрибог Лютый, вихревей!
Вспыхнул огонь на полудне.
— По левую руку — Ярило молодой!
Взвилось над хворостом пламя с заходной стороны.
— Предо мною — Макошь матушка…
Запалив огонь на полуночной стороне, Чурыня встал рядом с княгиней.
— Надо мной — Перун!
Пламя жагры вознеслось к небу в руке черниговца. Чтобы вслед за тем с размаху кануть в костер-колодец.
— Подо мной — Велес!
— А пойду ль я со избы не дверьми, со двора не воротами, пойду я темным лесом, светлой Русью, волостью Резанскою, взойду я на Пертов угор, не в лето красное, а в зиму студеную, не в ясный день, а в темную ночь, не в Купалье Русалькое, а в Святки Зимние! Я…
Она вдруг замолчала. И разом пала на Пертов угор тишина, даже треск пламени, кольцом обнявшего Синь-Медведь-камень, седую княгиню и черниговца, отражавшегося в кольцах броней и боках шеломов, казалось, попритих.
— Я… — снова заговорила она, и был это голос — словно принимала она в тело смертную сталь или жизнь младенцу давала. И не громкий — а вся жизнь, свившись струною, звенит в таком голосе. — Я! Хоронея! Ведунья из Ласкова!
И воевода вдруг увидел, как среди ясного бледного лба ее вздувается пузырь, будто от ожога, наливается — и лопается, пуская кажущуюся в свете огненного кольца черным тонкую струйку по переносице на скулу….
С того самого места, которого касается рука священника с елеем — «нарекается раба Божия»…
Имя. Новое имя Муромской княгини, ненавистное ей, проклятое и отринутое, уходило от неё, с болью, с кровью покидало тело и душу.
Не было больше княгини. Была лесная волховка. Хоронея. Хранительница.
И только потом воевода увидел вздетую руку ковшиком, из которой сочилась на начинавший таять снег влага.
— Ряд зачинаю — мне от вины очищения, воинам за беду мщенья!
— Глянь, воевода… — подал голос по левую руку Догада-Демьян. — Да не на неё — за ней, на лес гляди…
Словно хлопья сажи падали на лес с почерневшего от пожаров неба над краем — медленно, в зловещем безмолвии опускалась на ветви леса огромная стая воронов. Опускалась и опускалась и всё не могла опуститься. Свистел воздух, с шорохом складывались черные крылья, скрипели от натуги ветви — а черной стае не было конца.
А в тени между деревьями вспыхивали попарно жёлтые огни, одна пара за другой. Словно звезды, испугавшись погаснуть под черными крыльями, все до единой осыпались с зимнего неба в бор вокруг Пертова угора. Густой, преодолевавший даже холод зимней ночи, волчий дух нахлынул на угор со всех сторон. Воеводин жеребец трясся лютой дрожью и почти человечьим голосом стонал, не смея заржать. Невиданная серая стая, как и чёрная, пребывала в молчании, только пылали глаза — чуть туманясь в облаке вырывавшегося из пастей пара.
— Благо коней там не оставили, — сипло дохнул Догада, а воевода вдруг почувствовал, как сердце омывает родниковой студеной радостью.
Услышали. Их услышали. Самое страшное — не сбылось, Пертов угор не остался глух к голосу ведуньи-отступницы. Как знать, может, и к их нужде глух не будет?