– Ну что за Дениска, что за парень молодец! Съел всю кашу до дна! Ну, вставай, одевайся, рабочий народ, идём на прогулку в Кремль! – И она меня поцеловала.
В эту же минуту дверь открылась, и в комнату вошёл милиционер. Он сказал:
– Здравствуйте! – и подошёл к окну, и поглядел вниз. – А ещё интеллигентный человек.
– Что вам нужно? – спросила мама.
– Как не стыдно! – Милиционер даже стал по стойке «смирно». – Государство предоставляет вам новое жильё, со всеми удобствами и, между прочим, с мусоропроводом, а вы выливаете разную гадость в окно!
– Не клевещите. Ничего я не выливаю!
– Ах, не выливаете?! – язвительно рассмеялся милиционер. И, открыв дверь в коридор, крикнул: «Пострадавший!»
И к нам вошёл какой-то дяденька.
Я как на него взглянул, так сразу понял, что в Кремль я не пойду.
На голове у этого дяденьки была шляпа. А на шляпе наша каша. Она лежала почти в середине шляпы, в ямочке, и немножко по краям, где лента, и немножко за воротником, и на плечах, и на левой брючине. Он, как вошёл, сразу стал заикаться.
– Главное, я иду фотографироваться… И вдруг такая история… Каша… мм… манная… Горячая, между прочим, сквозь шляпу и то… Жжёт… Как же я пошлю своё… фф… фото, когда я весь в каше?!
Тут мама посмотрела на меня, и глаза у неё стали зелёные, как крыжовник, а уж это верная примета, что мама ужасно рассердилась.
– Извините, пожалуйста, – сказала она тихо, – разрешите я вас почищу, пройдите сюда!
И они все трое вышли в коридор.
А когда мама вернулась, мне далее страшно было на неё взглянуть. Но я себя пересилил, подошёл к ней и сказал:
– Да, мама, ты вчера сказала правильно. Тайное всегда становится явным!
Мама посмотрела мне в глаза. Она смотрела долго-долго и потом спросила:
– Ты это запомнил на всю жизнь?
И я ответил:
– Да.
Не пиф, не паф!
Когда я был дошкольником, я был ужасно жалостливый. Я совершенно не мог слушать про что-нибудь жалостное. И если кто кого съел, или бросил в огонь, или заточил в темницу, – я сразу начинал плакать. Вот, например, волки съели козлика, и от него остались рожки да ножки. Я реву. Или Бабариха посадила в бочку царицу и царевича и бросила эту бочку в море. Я опять реву. Да как! Слёзы бегут из меня толстыми струями прямо на пол и даже сливаются в целые лужи.
Главное, когда я слушал сказки, я уже заранее, ещё до того, самого страшного места, настраивался плакать. У меня кривились и ломались губы и голос начинал дрожать, словно меня кто-нибудь тряс за шиворот. И мама просто не знала, что ей делать, потому что я всегда просил, чтобы она мне читала или рассказывала сказки, а чуть дело доходило до страшного, как я сразу это соображал и начинал на ходу сказку сокращать. За какие-нибудь две-три секунды до того, как случиться беде, я уже принимался дрожащим голосом просить: «Это место пропусти!»
Мама, конечно, пропускала, перескакивала с пятого на десятое, и я слушал дальше, но только совсем немножко, потому что в сказках каждую минуту что-нибудь случается, и, как только становилось ясно, что вот-вот опять произойдёт какое-нибудь несчастье, я снова начинал вопить и умолять: «И это пропусти!»