Хоть я уже и не девочка, но, когда оказалась на фронте, дорого мне обошлось это представление о жизни людей как о житии святых. Люди есть люди, они разные, и у разных есть еще разные стороны в каждом, а ты до сих пор этого не желаешь понимать и признаешь только святых с твоей точки зрения, исключая всех, кто не подходит под твою жестокую и не всегда справедливую мерку.
Вот теперь ты и со мной порвал, потому что опять я не святая. А ведь я люблю тебя, мой вечный, отвратительный мучитель, я одна у тебя такая, которая тебе нужна всегда, я бы все в тебе понимала и помогала бы тебе не ломать стулья, я бы укрощала тебя и оглаживала, даже тогда, когда ты норовишь укусить, я бы слушала твои бредни, я бы… да что теперь об этом толковать. И все-таки спасибо тебе за все. Спасибо не за меня, а за то, что ты есть, за то, что главное-то, что я в тебе всегда буду любить, ты не растерял за эти годы, а, пожалуй, еще и укрепился в этом.
Что я подразумеваю — не скажу никогда, но оно в каждом живом человеке, несомненно, главное.
Так вот — спасибо тебе за то, что ты есть! Мне очень нужно было именно сейчас, в эти невеселые мои дни, узнать, что на свете существуют такие, как ты. Прощай, самый дорогой мой человек!
Варюха».
— А мое письмо она не получила? — спросил Устименко у Вересовой, которая, свернув в трубку свою постель, уже приоткрыла дверь.
Вопрос не имел никакого смысла: он понимал, что никакого письма она не получала.
— Сейчас, — сказала Вера. — Вернусь и все расскажу.
Он налил себе простывшего чаю из чайника и жадно выпил, потом перечитал про жития святых. В общем, все это было несправедливо — или не совсем справедливо. Еще там, во время чумы, он неожиданно для себя удивился, глядя на Солдатенкову. А старухи? А Цветков? Но и это не имело никакого значения перед тем фактом, что теперь он совсем потерял Варвару. И некого в этом винить, кроме самого себя!
— Вот ваше письмо, — входя и бросая письмо на стол, сказала Вера. — Оно пришло после эвакуации Степановой.
— Вы уверены, что после?
— Я же не доставляю почту, — вызывающе произнесла Вересова. — Увидела ваш почерк — вот и все. Разумеется, я могла переслать ваше послание подполковнику Козыреву — он-то знает, где Степанова, сам ее отсюда увозил, но вряд ли бы вы меня за это похвалили…
Устименко молчал.
Вересова вытащила из-под топчана свой потертый чемодан, раскрыла его и, легко опустившись на колени, занялась укладыванием своих вещей — чего-то розового, прозрачного, странно не солдатского в этой военной жизни. И запах духов донесся вдруг до Володи.
— Вы не раздражайтесь! — попросила она. — Здесь же все равно было пусто. А мне так надоела Норина гитара, шушуканье сестричек, весь этот наш милый коллектив. Так хорошо было читать тут и предаваться радостям индивидуализма. Надо же человеку побыть и одному.
— Да ведь я ничего, — вяло ответил он.
В дверь постучали, Митяшин принес чайник с кипятком, хлеб в полотенце и дополнительный офицерский паек — печенье, масло, консервы — целое богатство. И еще водку — две бутылки, подарок от шефов, прибывший в Володино отсутствие. Вольнонаемная Елена уже прыгала как коза, капитан Шапиро, со своей милой, чуть рассеянной улыбкой, принес подписывать бумаги, Нора, запыхавшись, доложила, что «в пантопоне нахально отказывают второй раз», зуммер полевого телефона запищал на полочке, знакомый, привычный «беспорядочный порядок» войны, быт ее будних дней вновь всосал в себя военврача Устименку, и вернулся он в свою каменную землянку только к ночи — голодный, усталый, но успокоившийся — и ничуть не удивился, увидев накрытый стол и Веру Николаевну — тонкую, высокую, удивительно красивую, горячо и ласково оглядывающую его.