Что делать? Открыться сожителю? Да Исай будет счастлив, станет носить ее на руках! Но это означало и то, что ей и ребенку придется остаться здесь, в Верещагино. И Катя все скрыла. Попрощалась с Исаем, собрала чемодан и попросила ее не провожать – побоялась, что не выдержит, признается.
Совесть мучила страшно, хорошим он был человеком, этот Исай, прекрасно к ней относился. Любила ли она его? Да снова не понимала. Да и что такое любовь? Этого Катя так и не знала.
Вернулась в Москву, с огромным трудом выбила комнату, заселилась, устроилась на работу в больницу. Оплакивала сына, молилась по ночам. Ждала дочку. Ничего не знала о сестрах. Вечером ложилась на кровать и плакала.
Родила девочку – счастье! Понемногу стала приходить в себя, оттаивать сердцем. Дочку она обожала, буквально тряслась на ней.
Когда дочь подросла, отдала ее в ясли, работала, кое-как жила. На мужчин не смотрела, не до того. Да и зачем – у нее была дочка, она понимала, что не одна: дочь есть дочь, и они всегда будут рядом. Думала написать Исаю, признаться – а вдруг? Вдруг приедет? Вдвоем им будет легче, будет семья.
Через четыре года собралась с духом и написала в Верещагино. Ответ пришел спустя пару месяцев. Писала племянница, новость была ужасной – Исай Ильич тяжело заболел, ухаживать за ним было некому. Катя поехала в Верещагино. Полуживого, почти не ходячего, Катя привезла Исая Ильича в Москву. Положила к себе в больницу, где ему сделали операцию. Ухаживала за ним, выносила горшки, кормила с ложечки.
– Значит, любила? – допытывался внук. – Иначе зачем?
– Любила, не любила… Не знаю! – отвечала баба Катя. – А вот жалела точно. И бросить не могла – живой ведь человек, да и отец моей дочки!
Спустя много лет Свиридов почему-то это вспомнил: «Любила, не любила, а вот жалела точно». Подумал, в России именно так. Любовь – жалость. Жалость – любовь. Нигде этого нет. А может, это и правильно? В смысле, жалость – любовь?
Дочку, маленькую Люсечку, Исай Ильич обожал и занимался с ней, как мог, – научил читать, считать, оставался с ней по вечерам и по ночам, когда у Кати были ночные дежурства. А работала она много – как выжить втроем, да на одну зарплату? Кто там за кем ухаживал, непонятно: дочка за тяжело больным отцом или отец за маленькой девочкой. «Битый небитого везет», – говорила Катя.
Но как-то жили, выживали. Тогда, в тяжелые послевоенные времена, все выживали.
– А, – махала рукой бабка. – А когда они были легкими? На своем веку не припомню.
Исай Ильич прожил долго, почти восемь лет, даже врачи удивлялись: «Это все вы, Катерина Ивановна. Если бы не ваш уход…» Похоронив его, Катя снова осталась одна. Старела, дряхлела, уставала, но надо было поднимать дочь. Слава богу, Люсечка была благополучной – поступила в институт, вышла замуж, родила любимого внука, которого Катя и растила.
В конце шестидесятых поехали в Катину деревню в надежде отыскать остатки родни. Маленький Женя помнил эту поездку, свое первое путешествие. В деревне из родни никого не осталось. Никого. Всех унесла война. Война и голод. И даже могил не было. «Негде поплакать», – вздыхала баба Катя. Перед смертью она ослепла, и Свиридов, тогда еще подросток, водил ее за руки в ванную и на кухню. Мать много работала, отец давно жил в другой семье. А баба Катя еще трепыхалась, пыталась чем-то помочь. Кстати, о зяте, свиридовском отце, баба Катя отзывалась с недоброй усмешкой, все про него понимала. Когда мать жаловалась на мужа, она радостно подхватывалась: «Зять любит взять, у этих зятей много затей, нет черта в доме – прими зятя». Мама злилась и цыкала на бабушку, а Свиридов ничего не понимал, кроме одного – баба Катя отца не любит. Он прибегал из школы, кормил ее, водил в туалет. Жили они с бабой Катей в одной комнате, в проходной, в «зале» – вытянутой комнате в шестнадцать метров. А родительская, мамина, запроходная, была еще меньше, девять метров. Жили они в обычной пятиэтажке, и все равно это тогда было счастьем – своя, отдельная! И это после барака на Плющихе, безо всяких удобств, с водой на колонке, с холодным дощатым сортиром! Да, пятиэтажка казалась им раем.